Светлана Петрова – Узники вдохновения (страница 45)
Окончание театральной карьеры Прохорова пришлось на смутные девяностые годы, но счастливо совпало с его увлечением вокальной педагогикой. Он не только открыл в себе поразительное умение учить других, но при этом с невыразимым удовольствием учиться самому. Он упивался занятиями со студентами, поисками и открытиями. Слом совка его совершенно не занимал, а бытовые неудобства беспокоили мало, он ел все, что подавала жена, без претензий, заполняя пустые места в желудке ржаным хлебом. Дух его оставался в порядке, а от тела всегда требовалось только одно — быть исправным вместилищем звука.
Для Прохорова нигде не было легкой дороги. Отдаваясь делу целиком, он требовал от других такой же отдачи и профессионализма.
— Тупица! — кричал он ученику, не способному с третьего раза понять его объяснений и повторить то, что показывают голосом. — Тупица, если бы меня с самого начала так учили, я бы стал первым тенором мира!
Прохоров взрывался, стучал по роялю огромным кулачищем, но к каждому певцу находил подход, соответствующий индивидуальному строению голосового аппарата и возможностям, поэтому у него даже малоодаренные в конце концов начинали извлекать из своих глоток приличные звуки. Он кормил голодных студентов бутербродами, которые готовила для него Нана, отдавал последние свитера и пиджаки из своего гардероба. Студенты его обожали, а педагоги терпеть не могли. Еще бы, ведь он на заседаниях кафедры многих называл безухими, гробокопателями, а иных — вредителями. Отчисленнных за неуспехи студентов демонстративно брал к себе в класс, и через полгода они становились лучшими на курсе. Поэтому не один бездарный профессор тайно обрадовался, когда после десяти лет шумной педагогической карьеры Прохоров заболел и вынужден был оставить институт.
Его трудовой век закончился, закончился бы и земной, если бы не самоотверженность жены. Она ухаживала за ним, парализованным, ежедневно меняла белье, обтирала горячими салфетками, мыла зубные протезы, брила, стригла ногти, сажала на судно, а ночами разрисовывала разделочные доски, чтобы заработать больному на лекарства и фрукты. Доски шли нарасхват в первых коммерческих магазинах.
Одна привлекла внимание Прохорова: два всадника — мужчина в белом костюме и белом цилиндре на вороной тонконогой кобыле и брюнетка в черной амазонке на белом арабском жеребце. Сюжет для кухонной утвари более чем странный, он вызывал тревожное, неясное чувство, как будто забыл слово или событие, оно вертится в голове, а вспомнить не можешь.
— Что это означает? — спросил Прохоров.
Нана молча пожала плечами.
— А почему у них такие трагические лица?
— Возможно, они знают, чем все закончится.
— Разве так бывает?
— В жизни — нет, а в искусстве — да. Тебе это должно быть известно.
Прохоров вздохнул:
— Я больше ничего не знаю об искусстве с тех пор, как перестал петь. Я даже не знаю, зачем живу. Болтаюсь, как дерьмо в проруби.
— Мне надоело купировать твою хандру и уговаривать тебя жить, — устало произнесла Манана. — Чего тебе надо? Остались записи, афиши, фотографии в музее, правда, нет детей, которым все это было бы интересно, но ты сам виноват. Вот после меня действительно ничего не останется, кроме звенящей пустоты.
Прохоров встрепенулся:
— Ну что ты, Наночка! Ты талантливая художница! Напрасно ты бросила живопись…
Она хотела перебить, напомнить: ради кого? Но не стала, бесполезно, он всегда чувствует навыворот и просто не поймет, о чем речь.
— …Ты замечательная, самоотверженная женщина, трудно даже представить, как сложилась бы моя жизнь с другой. Вряд ли я смог бы стать тем, кем стал. И друзья наши в тебе души не чают.
— Стал бы, стал бы, не с другой, так с третьей. И какие друзья? В телефонной книжке одни прочерки. Ты не хочешь об этом думать, потому что страшно, тебе легче считать, что конец света никогда не наступит.
— Только дураки думают о смерти. Все мы бессмертны, пока живы. — Прохоров вздохнул. — В молодости ты была такой мягкой и беззлобной.
Нана безнадежно махнула рукой, но работу не продала, и он повесил доску в кухне, под часами. Прохоров часто смотрел туда и, казалось, начал понимать,
Милая Нана, как же он ее любит!
Картина четвертая Манана, жена Прохорова
Когда Костя бросил в сердцах:
— Мне плохо, — сказала она громче, потом закричала: — Лекарство!
— Лекарство? — не отрываясь от экрана, механически повторил Прохоров. — Ах, лекарство. Сейчас принесу!
Острый голевой момент на поле закончился, и он побежал за каплями.
— Тебе хуже, — озабоченно, но несколько раздраженно заметил он, так как не привык, чтобы болел и требовал внимания кто-то, кроме него самого.
И Манана поняла, что умирать будет в одиночестве.
В последнее время одиночество нравилось ей все больше. Читая книги, она закрывала в комнату дверь, чтобы не слышать стрельбы, скрежета металла и жутких криков, которые доносились оттуда, где Костя наслаждался боевиками. И телевизор она предпочитала смотреть одна, потому что ей нравились совсем другие фильмы и реакция мужа мешала. А Костя сердился, упрекал, что Нана не сидит рядом, не обсуждает с ним политические новости, стала отчужденной и молчаливой. Прямо так и говорил:
— Почему ты
Сегодня от мысли об одиночестве Нане стало больно. Она не удержалась, пустила слезу, но, как только хлопнула входная дверь, вытерла глаза и вздохнула с облегчением. По молодости она настрадалась от Костиной повышенной возбудимости и эмоциональности.
— Трагедия, — выкатывая глаза, кричал он из-за сущего пустяка. — Трагедия!
Со временем Нана научилась не относиться всерьез к мужниному гневу и, приняв удрученный вид, посмеивалась про себя. Переживать вместе с ним мог только ненормальный.
Старость сделала Прохорова мягким и сентиментальным. Мог, конечно, рявкнуть по старой памяти: «где соль?!» или «не мешай мне слушать, дьявол тебя возьми!», но она больше не вздрагивала и даже позволяла себе язвить:
— Зря надрываешься. Все гении, конечно, с приветом, но не все психи гениальны.
Сегодня Нана промолчала. Слабость отняла желание сопротивляться, но оказалась кстати, так как позволила остаться дома. Видеть его в старом, тесном, вышедшем из моды костюме, умильно кланяющимся на жидкие хлопки публики, которая о нем даже не слышала, — выше всяких сил: ее память хранила восторг зала, в едином порыве взрывающегося бурей аплодисментов.
Она мучительно переживала, пока он месяц висел на телефоне, обговаривая сценарий собственного юбилея. И это самый гордый человек, которого она знала! Почему он не смог быть самим собой до конца? Ведь хватило же его на то, чтобы достойно уйти со сцены, навсегда оставшись премьером в памяти коллег и в истории театра. Видно, годы и болезнь, которую он так долго преодолевал, ослабили волю, захотелось подышать воздухом театра и услышать комплименты. Большей частью фальшивые — кому-кому, а ему-то известно: одни завидуют стойкости, другие радуются немощи. Настоящих друзей почти не осталось, во всяком случае, на юбилей они не придут, те, кто еще жив, еле ноги переставляют.
Нана слишком ценила в муже силу, была тщеславнее его и не приветствовала призраков прошлого. Конечно, Костя будет восторженно пересказывать ей подробности, но это перенести уже легче, чем самой присутствовать на спектакле. Что касается обидных слов, то она притерпелась к несправедливости. За ним никогда не водилось — признавать ошибки, тем более просить прощения. И все же Нана ждала, что когда-нибудь он скажет:
— Я испортил тебе жизнь, прости.
А она ответит:
— Ну что ты. Я люблю тебя. Это ты меня прости.
— Тебе-то в чем каяться? По сравнению со мной — ты святая.
И тогда она так загадочно и коварно обронит:
— Кроме поступков бывают еще и помыслы.
Пусть хотя бы задумается. Может, и правда, те проклятия, которые она посылала ему мысленно в ответ на унижения, гораздо большее преступление, чем грубые слова, что он бросал в сердцах и забывал через минуту? А его измены? Не очень-то он их и скрывал — не придавал значения, он любил ее и всегда к ней возвращался, а она, обнимая, вынашивала цветастые и нереальные планы мести. Если быть честной, то, несомненно, с самого начала Костя любил сильнее. А ей просто хотелось замуж, и он ей подходил. Так кто же перед кем виноват? Она ждала от него какой-то необыкновенной любви, такой огромной, когда от восторга хочется умереть. Не судьба. Костя делил свою любовь с поклонницами, с театром, а может, вообще не был способен на высокое чувство к женщине.
За грудиной жгло не переставая. Придется-таки вызвать «неотложку», но Костя вернется, самое раннее, часа через четыре, а без него она и дверь открыть не сможет. Надо отвлечься от боли, вспомнить что-нибудь приятное. Нана сделала несколько глотков воды, успокоилась и закрыла глаза — так легче сосредоточиться. Получилось. Она увидела себя как бы со стороны, события неслись по периферии сознания, быстро и легко, мелькали лица, хорошо знакомые и узнаваемые с трудом, а вот и давно ушедшие — милые, родные, от которых шло забытое ощущение счастья, не омраченного опытом жизни.