реклама
Бургер менюБургер меню

Светлана Лыжина – Юродивый Христа ради. Юродивые, блаженные и праведники в русской классике (страница 63)

18

И пошел за Алексеем.

– Иди. – Он взял его за руку. – Сама зовет тебя, Пречистая.

Алексей плохо понял, но пошел. Народ расступился перед ним.

– Вот человек Божий! Посмотрите на него, человека Божия!

Священник его обнял. Народ по-прежнему приветствовал. У женщин были слезы на глазах. Алексей земно поклонился образу Пречистой, поскорее вышел в боковую дверь у алтаря. «Человек Божий!»

Огненный крест стоял в его душе, она была в сиянии. И та же сила, что когда-то, в ослепительный послеполудень, подняла его на берегу Тибра, взяла и теперь. Он снова стал иным.

К вечеру Алексей спустился в гавань.

Город не казался уж ему своим. Как будто он вчера в него приехал, день просидел со своей чашкой, завтра уедет. Облачка, в огневом золоте, медленно плыли на север. Он поглядел на них, и в сердце у него что-то сказало: Тарс. Он подошел к матросам. Загорелые, в колпачках, фесках и с серьгами в ухе, они сидели на канатах вблизи пристани и медленно ругались.

– Тарс! – мрачно сказал один. – Ишь куда собрался. Там, брат, чума. Кто мрет, а кто бежит. Некому мертвых подбирать, не то что за больными уж ходить.

– Вот хорошо. Я буду ходить за больными, убирать мертвых.

Моряки переглянулись.

– А-а, – вспомнил один, с ямой шрама на щеке, – это юродивый, головастый, с паперти Богородицы. Возьмем его. Пресвятая нас поддержит.

И Алексея взяли с тем, что высадят у Тарса, сами пойдут дальше.

На другой день отплыли. Храм Богородицы долго виднелся на холме, казалось, благословлял плавание. Моряки могли думать, что Пречистая поможет им устроить все дела. Но вышло по-другому. К вечеру поднялась буря, и не только Тарса не увидел Алексей, но не увидели и моряки города, куда шли, а корабль несколько суток колотило по волнам, и раздраженные матросы выбросили б Алексея в море, если бы не ослабели сами. На восьмые сутки, когда стихло, подобрало их судно, шедшее в Остию.

Так Алексей снова попал на родину.

Через два дня с котомкой, палкой на заре вечерней подходил к корчме недалеко от Рима. Там решил ночевать. Скудно поужинав, вышел мимо сеновала в огород с капустой и латуком. Рядом начинался виноградник. Прислонившись к невысокой стенке, отделявшей его, Алексей вздохнул глубоко. Было влажно. Пахло овощами и сырой землей, таинственной близостью болот и моря. Небо полно крупных звезд. Там, между двух тонких кипарисов, где оно светлее, Рим. Вот – город цезарей, апостолов, ристалищ, катакомб, безумия и святости… Как громил его Хариакис! Великий, но и страшный Рим. Ну что ж, вперед, под кровом Богоматери.

И утром, столь знакомыми воротами у пирамиды Цестия, мимо Тестаччио, нищенскими кварталами он вышел к Авентинскому холму.

Все тот же Рим, все тот же Тибр. Те же полощут белье прачки, так же ходят колесом по улицам мальчишки и сапожники сидят на табуретках в крошечных своих закутках, так же ветер шумит лаврами, дубами Палатина и сгибает легкой дугой стройные кипарисы сада Алексеева отца. И по стене так же легкоупруго ходят тени их.

Алексей попал в час завтрака. Как в годы его детства, под открытым небом вблизи кухни было выставлено три стола для бедных. Старухи, дети, два юродивых, несколько пилигримов с запыленными ногами, слипшимися волосами хлебали суп бобовый, заедая хлебом. Рабы носили блюда жареной козлятины, вкусно дымящиеся. Евфимий проходил, совсем седой, как прежде, милостиво важный, но задумчивее, как-то тише. Рядом с ним шел философ. Алексей поклонился.

– Господин, – сказал, – я издалека, но наслышан о тебе. Прими меня в свой дом. Я буду на тебя работать и питаться крошками с твоего стола.

Евфимий посмотрел на него, сказал философу:

– У меня некогда был сын. Глаза этого странника так же широко расставлены, как у него. Да, но того, наверно, нет в живых. Мои рабы не могли его найти.

И обратившись к Алексею, разрешил остаться. А потом в грустной сосредоточенности проследовал с философом к своему домику у Тибра.

– Мой сын был очень чистым и хорошим юношей. Но не хватало ему чувства меры. Вот так-то, друг мой. Я богат, знатен, но с тех пор, как Алексей ушел, как умерла жена, мне остается только отводить душу в чтении да разговорах с людьми вроде тебя.

А в это время Алексей шел по другой дорожке сада. И не очень удивился, когда из-за куста азалий показалась перед ним высокая фигура женщины с широкими плечами и тяжеловатой поступью полных ног. Все те же были темные прохладные глаза с сине-оранжевым зрачком, но в черных волосах седины. Она была одета строго и богато.

Увидев Алексея, вдруг остановилась. То ли хотела вскрикнуть – овладела собой, побледнела. А потом низко поклонилась.

– Это ты. Я знаю. И я знала – ты придешь.

Алексей посмотрел на нее.

– Ты все так же прекрасна. Отец не узнал меня. А ты так мало меня видела. Как ты могла узнать?

Евлалия села на скамейку.

– Мне ли не узнать!

– Да, я узнал бы тебя тоже, где б ни встретил и в каком бы виде.

Евлалия подняла голову.

– У тебя слезы? Алексей, у тебя на глазах слезы?

Через несколько времени он сидел с ней рядом на скамейке, как всегда покойный. Говорил негромким, ровным голосом.

– Слушай, Евлалия. Семнадцать лет назад я ушел от тебя и из этого дома. Так повелел Господь. Мне не дано было семейной жизни. Я жил нищим в храме Богородицы. И я молился. Я видел бедных и богатых, злых и добрых, святость и безумие. И мне был дан знак уйти оттуда. Я хотел отплыть в Тарс. Пречистая привела меня на родину. Я знаю, ты верна мне, ты все прежняя Евлалия, и ты должна молчать. Ты никому не скажешь, кто я. Помни, ныне я последний здесь, я буду делать черную работу, никому не может быть трудней, чем мне.

Евлалия поцеловала ему руку.

– Я всегда знала: ты святой. Ты пришел спасать родину и нас всех. Да, я знаю. Я верна тебе.

Аглая умерла давно, и в управлении всем домом место ее заняла Евлалия. Она легко усвоила спокойную серьезность и внушительность предшественницы. Но теперь низший раб хозяйства был собственный ее муж. Никто не знал об этом. Может быть, Аглая и узнала бы его. Но у других не было к нему любви – его не замечали.

Потому ли, что напомнил отцу смутно сына, Алексей вначале получал кушанье со стола Евфимия, и был предложен даже ему услужающий. Он отказался. Мыл посуду, таскал воду, подметал, выносил нечистоты и у каждого старался взять труднейшую работу, облегчить кого возможно. Всех называл братьями. Ухаживал за больными, заступался за детей и слабых. Сам чинил одежду, спал в бывшей собачьей конуре на досках. Из рабов некоторые удивлялись на него. Большинство смеялось и негодовало.

– Вольный, а туда же лезет, в нашу шкуру. Дурачок, наверное, зашибленный.

– Не дурачок, а просто он прикидывается. Вот, посмотрите, стащит что-нибудь, сбежит, а мы останемся в ответе.

И его дразнили, случалось, и обливали помоями. Когда уходил в конуру, дети собирались вокруг, лаяли, кричали:

– Выходи, дам косточку!

Евлалии он не позволял заступаться за себя. Она и понимала его, и не могла спокойно видеть все. Ночью, потихоньку, приходила к конуре, плакала и целовала его руки. Потом шла к себе в спальню, и служанка думала, что она бегает к любовнику. А она медленно сгорала. Раб засыпал, с влажными глазами и душой легкой. Он видел ее синие зрачки, милый стан широкоплечий, ногу полную, весь облик, с юности чудесный.

Но и менялся самый облик. С удивлением замечал Евфимий – все беднее, строже стала она одеваться, отпустила на свободу несколько своих рабынь, питалась хуже, меньше занималась по хозяйству, чаще уходила одна в город – там, в приходе Св. Пуденцианы, завелись у нее особые друзья.

– Дочь, – говорил Евфимий, – ты начинаешь увлекаться. Я понимаю доброту и помощь неимущим – я и сам, сколько могу, помогаю. Но во всем мера. Вспомни бедного твоего мужа. Оттого он и погиб, что не знал меры.

– А может быть, он вовсе не погиб. Быть может, мы, отец, в этом дворце, с нашими виллами в Тибуре, Байях, – ближе к гибели, чем он…

– Ну, это уж преувеличения!

Евлалия вдруг вспыхнула и покраснела.

– Отец, я лишь теперь и начинаю понимать жизнь – ближе вижу ее. Вся моя молодость прошла в теплице. И вы, прекраснейший, добрейший человек, разве вы видите действительную жизнь? Вы видите дворцы, сады, приятные обеды, музыку и разговоры за вином и шахматами… вы взглянули бы туда, где настоящий Рим, на Целии, на Эсквилине, на Трастевере… Ах, Рим велик, но и ужасен!

Евфимий развел руки.

– Как и мир вообще. Я не ребенок, как ты думаешь. Но лбом стену не прошибить.

– Я вчера видела девочку… Наши спасли ее… дьякон Петр и другие. Ее должны были продать Корнелию Руфу – он бывает в нашем доме!

– Уж и продать. Опять, наверно, преувеличение.

– Нет, это правда, Рим, да и мир, – прибавила Евлалия с каким-то странным выражением, – нуждаются вообще в героях и заступниках. Мы – христиане только по названию. Впрочем, святые есть… мы лишь не знаем их.

Такие разговоры мало нравились Евфимию. Он уходил в домик на берегу Тибра, где ему уж не мешали жить, как нравилось, и видеть, что хотелось.

– Издавна привыкли громить Рим за распущенность, богатства и жестокости, – говорил он философу, раскладывавшему перед ним шахматы. – Понятно, Рим не агнец. И надо признать, что в Откровении апостола Иоанна есть кое-что… – Он сделал первый ход. – Но души, склонные к восторженности, раздувают…