18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Светлана Лыжина – Проклятие Раду Красивого (страница 3)

18

Вдруг моя рука случайно легла на рукоять изукрашенного кинжала, который был у Мехмеда за поясом. Не раздумывая, я вытащил кинжал из ножен и ткнул султану в ногу. Мехмед вскрикнул, разжал руки, а я в страхе бросился бежать.

Сад оказался маленький, и выхода из него не нашлось. Та двустворчатая дверь в стене, через которую меня ввели, оказались заперта. Дверь в комнаты султана — тоже. Я дёргал за ручку и кричал, но никто не открыл. Тогда мне оставалось лишь влезть на дерево.

Всё вокруг расплывалось, как в тумане. Возможно, я плакал. Не помню. Помню лишь чувство, которое заполонило всего меня — чувство, что случилось нечто страшное и непоправимое.

Вдруг я увидел, как Мехмед, чуть прихрамывая, подходит к дереву.

— Львёнок царапается? — ласково спросил он. — Не бойся. Ты не причинил мне вреда. Только порвал халат, а на ноге лишь небольшая царапина. Никто не станет наказывать тебя за это. Спускайся.

Я не шелохнулся.

— Спускайся, — повторил Мехмед. — Говорю же. Никто не станет тебя наказывать... но всё же тебе придётся сделать кое-что, чтобы я не разгневался.

Я отрицательно помотал головой, а султан ещё несколько минут уговаривал меня, но затем терпение его иссякло.

— Спускайся, дрянной мальчишка, — прошипел он. — Если не спустишься, я позову слуг, и они стащат тебя с этого дерева, но тогда на мою милость можешь не надеяться. Слуги стащат тебя с дерева лишь затем, чтобы отрубить тебе голову! — теперь Мехмед кричал, и, не замечая боли, топнул раненой ногой. — Живо спускайся! Спускайся, если хоть сколько-нибудь дорожишь своей жалкой жизнью!

Жизнь! Это было единственное, чего мне казалось страшным лишиться, и пришлось повиноваться, а султан, увидев, что я спускаюсь, снова сделался ласковым.

— Вот-вот, мой мальчик, — говорил он. — Осторожнее. Не упади. Не торопись. Главное, чтобы ты спустился благополучно и не ушибся.

От этих слов мне сделалось ещё страшнее, чем тогда, когда Мехмед кричал, но лезть обратно на дерево я уже не мог. Что-то сковало мою волю. Я будто наблюдал за самим собой со стороны, и по собственному произволу не мог двинуть ни рукой, ни ногой. Наконец, я спустился. Мехмед снова уверил меня, что мне ничего не грозит, а затем отвёл к ковру.

Я помню, как султан медленно снимал с меня одежду, и это казалось так странно. Я помню, как его борода соприкасалась с моей кожей, и это казалось ещё более странно. Мне никогда не думалось, что такое возможно — увидеть султана, не облачённого в халат, и без чалмы. Пусть остальные вещи на Мехмеде остались — он даже не снял обувь — но я всё равно думал, что в таком виде он показывается очень немногим людям. Казалось так странно, что я в их числе.

А затем меня охватило отчаяние, ведь всё, о чём я прежде мечтал, всё, к чему стремился, обратилось в прах: "Султан не отпустит меня. Никогда. Я никогда не буду вместе с братом. И у меня не осталось даже надежды на отъезд. Теперь всё, что у меня есть — вот эта странная жизнь".

Я чувствовал себя глиной в руках мастера-горшечника, которая сама не может сделать ни одного движения, но беспрекословно повинуется мастеру. Мне слышались слова Мехмеда. Он говорил "ляг", "повернись", но я не исполнял эти повеления потому, что моё тело меня не слушалось. Если, слезая с дерева, я ещё как-то шевелился, повинуясь чужому приказу, то теперь даже это не мог. Мехмеду самому приходилось придавать мне то положение, которое требовалось.

Я сделался безразличен ко всему. Была минута, когда Мехмед резко подвинул от себя моё тело, лежавшее на спине, но моя голова не подвинулась, а зацепилась затылком за ковёр и прижалась к плечу, так что шея сильно выгнулась вверх и вбок. Мне было неудобно, я с трудом дышал, но не предпринял ничего, чтобы это изменить, а затем султан заметил и сам изменил положение моей головы.

Пальцы Мехмеда все были унизаны перстнями, поэтому случалось, что он нечаянно защемлял мне кожу, но я не жаловался. Другую боль я тоже принимал без единого звука.

И вот всё закончилось. И я обнаружил, что меня прежнего нет. Ничего не осталось. Я был как новый кувшин или плошка — только оболочка, а что в ней будет храниться, решает тот, кто её купит.

Я лёг на бок, подтянул колени к подбородку, сжался в комок и зарыдал так горько, как рыдал, наверное, только один раз — за несколько лет до этого, когда узнал, что мой отец умер.

Мехмед погладил меня по голове:

— Не плачь, мой мальчик. Я люблю тебя. Ты слышишь? Твой повелитель тебя любит, а значит, тебе не о чем печалиться.

Он заставил меня сесть, набросил мне на плечи свой халат. Затем сел рядом, и я увидел, что султан уже успел вытереть с себя мою кровь (он называл её "девственной" кровью) и оправить на себе одежду.

— Тебе не о чем печалиться, — повторил Мехмед, ласково потрепав меня по макушке. — Ты удостоился великой чести.

Впервые с той минуты, когда мне пришлось спуститься с дерева, я прямо посмотрел Мехмеду в лицо. Он провёл тыльной стороной ладони по моим щекам, чтобы утереть слёзы. И вдруг я, сам не ожидая от себя подобного, схватился за его руку, как утопающий, а затем припал к плечу султана обхватив крепко-крепко. Я был, как собака, внезапно нашедшая хозяина.

— Потише, потише, мой мальчик, — засмеялся Мехмед. — Ты снова будишь во мне желание. Дай мне хоть немного отдохнуть.

* * *

С того дня для меня началась совсем другая жизнь. Я понял, что не могу говорить о том, что случилось, ни с кем. Даже со старым греком, которому прежде исповедовался и рассказывал всё.

Мне было известно, как называется то, что сделал Мехмед, но и я тоже считался грешником. Грешником, которого многие проклянут, когда узнают о его грехе. В Священном Писании говорилось, что людей, подобных мне, Господь сжёг огненным дождём, когда покарал город Содом, и временами мне казалось, что я горю — горю от стыда.

Я знал, что слухи расползаются быстро, и что рано или поздно все, окружающие меня, будут знать, что со мной случилось. Мне постоянно казалось, что люди рядом со мной что-то подозревают, но, наверное, это чувство возникало оттого, что моё поведение выдавало меня с головой — прежде всего, на уроках воинского дела.

Раньше у меня хорошо выходило драться на деревянных саблях, а теперь мои удары стали слабыми, я сделался невнимателен, и меня быстро побеждали те мальчишки, которых мой турецкий учитель выбирал мне в противники. Я смотрел на таких мальчишек и думал: "Вот они воспитываются при дворе, чтобы затем занять придворные должности своих отцов или другие. А я? Кем я стану, когда вырасту и вырасту ли когда-нибудь?"

Я больше не в состоянии был отвечать ударом на удар и теперь мог только уступать чужой силе, чужому напору. Ум говорил телу, что так нельзя, но руки не слушались. Я хотел ударить сильно и не мог — лишь прикидывался, что дерусь, а на самом деле ждал минуты, когда станет можно опустить деревянную саблю и, примирительно улыбнувшись, сказать своему противнику:

— Хватит. Хватит. Ты победил.

После таких поединков мне неизменно хотелось остаться одному, поэтому я, чтобы получить предлог поупражняться без противника, брал лук и начинал выпускать стрелы в цель, одну за одной.