Светлана Леонтьева – Пьета из Азии (страница 15)
— Какая ещё подруга-старуха? Ты с ума сошла? — ворчит мама-мать, улыбаясь, понимая, что я шучу, потому что замужем за Арви.
— Вот такая! — показываю палец и засыпаю».
Олива прикладывает ладонь старухи к своей груди и гладит её и целует. И плачет, думая, зачем это я встречалась с парнем. Если есть такая прелестная старушка? И какие у неё кольца на руках. Какие браслеты. И Олива свободна. Старушку можно положить в карман и доставать вечером оттуда. Старушка-дюймовочка, убежавшая от крота и нашедшая Оливу-эльфа. Олива видела, что у неё нет колец — видишь, я никогда не носила ни одного кольца…
Я свободна. Теперь навсегда. Обе не заняты ничем. Ни вязаньем. Ни шитьём. Ни внуками.
Это будет или не будет…Ибо Олива — кузнечик, а старушка-стрекоза. Тела лёгкие. Крылья белые. Порхают. Сидят кафе порхают. Лёжа на траве порхают. Едят душистые расстегаи, порхают. Моют посуду, порхают в нарядных платьях летних, талия стянута ремешками грудь открытая, пышные как у балерин юбки короткие…ляжки пухлые. А в окне — мимо, мимо машины, город виден лишь сквозь листву — его как будто нет. И страны нет. И никого нет кроме Оливы и старушки. Лишь лёгкий ветер из Питера. И снежный из Норвегии. Подъезжают автобусы, трамваи, маршрутки, поезда, подлетают самолёты, и лишь нарушает спокойствие, налетающий ветер, взвихренный, под девчоночьими подбородками…и разведенные мосты. Белые. Как у Бродского ночи, ночи Иосифа. И тяжёлые мосты как у Петра. Мосты дяди-Пети, Дворцы царя Николая. И площади Хельсинки. Кафе с булочками…
Хочу есть!
Все хотели есть!
Мама-мать быстро приготовила ужин. Дети были восхищены домом в Оулу. В Финляндии всё можно, любить друг друга. Просто так.
Мама-мать только ахала и восхищалась…
Прошло три месяца, а Арви не появлялся. Прошло ещё два дня. Арви не было.
Дети уже ездили в школу сами.
Мама уже готовила жирный олений суп.
Олива уже работала медсестрой в Суомуссалми! А Арви не ехал домой.
Где ты, парень?
— Ты похитила мою семью! — сказал Оливе Арви по телефону. — Ты уговорила мою маму…ты …зачем? Что тебе не жилось в городе?
— Приезжай. Узнаешь зачем! Тут воздух. Спокойствие. Кроме этого, дом пропадает. А мне, как наследнице сестры и опекунше Нои приходят огромные счета. — Спокойно ответила Олива. Хотя ей хотелось сказать — неблагодарная тварь. Баба непригодная! Изнасилованная мужиком. Тоже мне танцовщик. Помойка ты. А не Арви! Позор семьи! Монетчик…лучше бы воевать поехал в Ирак. И погиб в честном бою.
— Но мне всё равно не понятно…
— Успокойся и пораскинь мозгами. Что твоих брата и сестру ждёт в городе? Очередная вспышка бедности? Что ждёт тебя? Потные мужики в кафе? Что ждёт меня — алкоголь и травка? Что ждёт мать твою — старость и болезни? — возразила Олива.
Арви промолчал. Он с трудом вспоминал последствия постыдной ночи. Свои галлюцинации. И ему было очень неловко перед самим собой. Словно сломалась стена невозврата. Упрямства. А ведь Арви так яро сопротивлялся. Но его взяли хитростью. И коварством. Лечебница помогла, но не исцелила от внутренней боли.
— Хорошо. Я приеду! — выпалил Арви.
— Ждём! — ответила Олива.
Она чувствовала себя победительницей. Теперь Арви будет только с ней. Принадлежать ей. От семьи никуда не сбежишь. От Йоуко и Хилье, от горбоносой мамы-матери. От Финляндии. От северных оленей и сияния. От длинных прядей ветра. От Стокмана. От магазинов и роскоши. От вкусного кофе и волшебных коней. И от того, как мы движемся, каким движением обладаем! Как мы захлёбываемся от криков и изумления! И когда мы становимся волками степными, мы мягкие, мы не как люди. У нас иная поступь, иные голоса. Олива поняла, что лучше не плакать. А действовать. Медовые волосы Арви льнут к щекам Оливы. Но жизнь с Арви — это пыточная, это золотой луч раз в месяц сквозь решётки. И вот Арви едет на заказной машине в Оулу. У него прерывистое дыхание. У него длинные медовые пряди и цыганские кудри на лбу. Он превращается в движение. Он превращается в птицу летящую. Он словно слепой ощупывает дорогу фарами. Ехать триста миль. И пусть неровная дорога, вихляет, Арви понимает, что ему лучше спрятаться потому, что опять могут найти, могут завлечь, увести, съесть, понюхать, засыпать золотой пылью. Спрятаться лучше в лесу. Это очень хорошая идея, как потом понял Арви. И Олива не дура. Олива — кошка, цепкая и ловкая. Вот оседает снег, вот морозная пыль, вот узоры на заднем стекле. Вот башня. Вот заправка заброшенная. Вот поворот к дому. О! Двухэтажный, большой, вместительный дом. С печкой, камином, загоном для телят, большим двором, забором и узорчатыми воротами.
А вот и мама-мать. И Йоуко — такой взрослый. И сестра. И Ноя. И сама Олива.
Как же он соскучился по ним! Как же тут хорошо.
И Арви вдруг заплакал.
Слезы текли сами. Они очищали душу. Они смывали стыд. Они делали его НЕ блудным сыном. Вот бы сочинить такую притчу. О сыне, но не уезжающем. НЕ оставляющем родных. О сыне сынов.
Овечки, овечки…
Телята…
И маленькая симпатичная овчарка.
Теперь живи тут.
7.
В автобусе было свободно. Такое впечатление, что половина из экскурсантов остались в Финляндии или, как предположила Илона, умчались в Швецию. На самый край земли. В холодный край. В снежный край. Они кричали — мы теперь эмигранты. Мы финки. Мы — шведки. Мы добрались! Словно они все сразу заболели. И забыли корни свои. И забыли язык свой. И стали мучительно вспоминать слова на финском. Улицы и площади. Действительно в девяностые годы такое состояние походило на некую заразу. Так все были очарованы западом, её культурой, ей богатством; откуда взялось это наваждение? Из каких средств массовой коммуникации? Кто это сказал первым. Почему слово заграница всегда писалось с большой буквы. О, увидеть Париж и умереть. О, поехать в Африку и увидеть нечто необычное. О, эмигрировать в Индию и там научиться практикам. Отчего Россия писалась, как рашка, как нечто унизительно-уменьшительное, непристойное, постыдное? Кто придумал такую чушь? Отчего бы не заболеть чем-то иным, например, Шекспиром — сыном Марло, сыном ремесленника, Бен Джонсона? Или, сказывают, некого пастыря, либо адвоката, ибо в ту пору были тоже правовед. А, может, швеи? И сам великий Шекспир — женился на женщине старше себя, но она была хорошей хозяйкой, сидела дома, штопала носки, чулки, перчатки…
Однажды Илона на выставке увидела некий портрет провинциального художника: некий странный субъект в костюме елизаветинской эпохи…А ещё молодую Пьету, такую сморщенную, как яблочко осенью. На руках Пьета держала огромного пушистого кота. У него были добрые ласковые зелёного цвета глаза. У Пьеты тоже были такие же — чуть навыкате, изумрудные с огромными чёрного цвета зрачками. Лицо у Пьеты совершенно русское-русское, чрезвычайно русское. Бант на шее. Кончики чепчики белеют на затылке. Сразу видно — она женщина любимая. Вот вся от пяток до затылка.
— Илона, ты спишь? — Угольников плотнее прижался к ней, прилип рукой где-то в районе декольте.
— Нет. Я вспоминаю…
Илоне не хотелось открывать глаза. Усталость этих трёх дней путешествия сказались на самочувствии, какая-то странная простуда не то грипп, не то ангина навалилась. Хельсинки зимой — это нечто болезненное и сопливое. Никаких красот не удалось рассмотреть, всё бегом-бегом, то одно, то другое, то третье. То нацист заболевший, то картины не пристроенные, то испуганная Олива с оленьими глазами и кошачьей поступью. А тут ещё внезапно влюблённый женатый Угольников с поглаживаниями, пощупываниями. похлопываниями, пощипываниями, пошёптываниями, что он так торопится? Как будто все пьесы закончились, все театры закрылись, а Шекспир действительно умер!
— Вот приедем, пойдём в ресторан сходим? Ты какой любишь? Куда ты хочешь? — Угольников всё дальше просовывал свои длинные тонкие пальцы под кофточку.
— Не знаю…вот отчего-то вспомнился мне эпизод — сама не пойму мелькает в голове, вспомнилась незамысловатая немецкая пьеса. Водевиль. Секретарь посольства влюблённый безответно, и слышатся имена Джон, Орландо…мне кажется, что между Калининградом впоследствии туннель пророют, чтобы передвигаться из России в России. Не верю я в то, что вечно будет эта дружба, фройншафт между капиталистическими странами и нашими консервативными, неповоротливыми…так вот сидит такая секретарша, орешки грызёт из миндаля, сама румяная и дебелая…губки алые, щёки румяные. Бывает же.
В это время вдруг зазвонил сотовый телефон в кармане Угольникова. Это случилось так неожиданно, что Алексей вздрогнул и съёжился. Он резко вырвал руку из декольте Илоны и нажал на кнопку.
— Алло! Алло!
— Ты отчего не отвечаешь? — вопила жена благим матом. — Звоню. Звоню. А ты вне зоны.
— Что случилось, Катя-прекрасная? Я сейчас в отъезде…
Угольников не утруждался никогда тем, чтобы предупреждать о своих отъездах. Жена знала, что у него часто бывают командировки. В этот раз ему просто хотелось побыть без семьи. И в то же время найти Микулу-нациста.
— Ты когда вернёшься? Говори! — голос у жены был разгневанным. Она рвала и метала, как говорят в народе.
— Скоро. Я уже границу пересёк.
Угольников немного растерялся, жена никогда с ним не говорила в таком тоне.
— Меня кладут в больницу. А ты и в ус не дуешь!
Тут Угольников прямо-таки взорвался: