Светлана Инеева – Город-сказка (страница 9)
Оконыжка заныл, защемило ему мёртвое сердечушко завистью.
Ну как так-то? Он, с бомжихами рос, в гнилое врос, йогуртами кормлен, в канаве рождён, ему-то ничего, а тут вот деточке и диван, и тепло, и мамка рядом! Настоящая, живая и красивая мамка, тёплая, ласковая, работящая…Обидно стало, горько. Притаился на окне, ни жив ни мёртв, и смотрит.
Ночь уже почти кончилась, под утро умаялась и хозяйка, переложила ребёнка к стенке, а сама рядом спать легла, свет погасила. Оконыжка, побоявшись ворон, улез назад, за водосточной трубой спрятался, но спускаться не стал. Не хотел уходить от своей сказки к вонючей Таньке. Горевал о своей сиротской доле. Плохо ему было. Грустно.
Тут и настал новый день. Услышал нежитёнок звуки из квартиры, и тихонько назад полез, поглядеть, что там.
А там, экое диво! Девчушка проснулась и на подоконнике сидит, сонная, смотрит в небушко. Оконыжка на неё лупится, а она на него! Играли в гляделки, пока мертвячонок не осмелел и не полез на карнизик окошечка.
Девчоночке-то что? Она чего только не видала в свои два годика. И такие игрушки, и сякие, ничего не боится! И львы у неё рыкающие, и пистолеты, и машинки, и куклы, одна круче другой… зря что ли, мамка ночами не спит, упахивается. Всё-то у неё есть. А вот такой грязненькой ляли ещё не было.
Смотрела на оконыжку, думала, что-то своё, а тот первый раз увидал близко чистенькую и белёхонькую девочку, такую, что словно сейчас в рай. Волосы с чёлочкой, носочек сама надела один на ножку-крохотульку. Ушки как сахарок. Красавица! Глазками моргает, а оконыжка, зачарованный эдакой красотой, сквозь стекло к ней потянулся. Лапка у него худенькая, костлявая, рожица страшная, губ нет, глаза мутные, сам багровый… а девочка к нему, а стеклышко между ними, никак не достать ляльку заоконную. Захныкала, на мамку оглядывается, а та спит.
На оконыжку смотрит златовласка, боится, что он убежит, а тот, шельмец, к стеклышку прилип щёчкой, жалобно смотрит, мол, холодно ему, головкой водит тихонечко, сам так и просится на ручки!
Девочка приняла первое в жизни взрослое решение – встала на ножки и начала вертеть ручку оконного стеклопакета, уперлась покрепче, ну и своротила, долго что ли? Рама открылась, оконыжка тут как-тут, на запах дома рванул, девчонка к нему ручку потянула, а тот испугался и отпрянул. А малышка за ним, ловить его! Ну и кувыркнулась вниз, без единого писка.
Проснулась швея-полуночница от сквозняка. Окно открыто, а на подоконнике кукла лежит, страшная и вонючая.
Хлебушки
Всё началось с того что какой-то идиот додумался вывесить на брандмауэре у Обводного световую рекламу нарезного батона. Маркетинг беспощаден и зол к людям, и без того заслуживших всяческого ада по грехам своим. Но то ведь после смерти, отчего ещё и в этой жизни мучиться надобно?
Реклама ударила в стену дома, который тут же зажмурился и уполз своим сознанием на чердак, до глубины души оскорблённый таким хамоватым отношением к своему собственному боку. Он стоял во дворе, развернувшись глухим торцом к каналу, и никогда ему не светили рекламные вывески.
До того досадного происшествия, важничая, он частенько спрашивал у соседей, мол-де, что там у тебя, в подвале-то? Ап-птека? Оч-чки? Маг-газин? Дознавшись, медленно хвалился тем, что коммуналку на третьем расселили и теперь там живёт некто неизвестный. Один. Соседние дома завистливо вздыхали, потому что нет ничего противнее, когда у тебя внутри натоптаны грязные полы в «магазин 24 часа» с обдолбанным армянином за прилавком.
Дом немного заикался. Во время войны рядом бубухнула бомба или ещё чего, разнеся к чёртям собачьим склад дровяной, он недалёче стоял, два дня потом кругом всё горело. С той поры дом-старик заговариваться и начал.
Раньше-то терпимее как-то было, дом быта в доме или даже парикмахерская, давали ощущение присутствия людей, но не перегружали пространство суетливым копошением коммерции. А теперь стало «невынос-симо», как частенько свистел дом своими старыми вентиляционными шахтами.
Людей – что чаек, да все такие же: жадные, крикливые, гомонящие… носятся-носятся, а толку нет. Потому-то, дома стали ценить малонаселённые квартиры, тишину и ночное безмолвие безлюдных промзон.
Роскошью стало находиться в глубине двора, окнами на мусорку. Дома Московского проспекта на Фрунзенской, говорят, уже лет 30 молчат, протестуют против машин, метро, или ещё чего-то, революционный дух у них не выветрился. Старики с Обводного смеялись над ними, уж эти-то имперские реакционеры и не такое видали! Столько, что и вспоминать было лень.
Район никогда не был престижным, в основном, сплошные производства да дровяники, при царской власти где-то тут баржи разгружали: уголь, привозной кирпич, лес строевой… много чего везли, а оттуда на подводах уже по городу. Да и вода с Обводного была почище, будто бы поглубже шла что ли, водовозы отсюда брали на развозку по зиме-то, прачки всякие шатались. Чего рассказывать, ну, было и было.
Теперь-то уж конечно, да-а! Лиговский, мать его итить, всё испохабил своею прямой просекой чуть ли не до кудыкиной горы. И днём, и ночью туда-сюда шаландаются… Потому-то дворики и начали цениться между домами, так-то оно спокойнее жить. А тут вот добрались рекламщики и до старика-заики. Его ещё немец-архитектор строил до февральской революции, вроде бы как дом для рабочих ткацкой фабрики, ну, а может для красильщиков, никто сейчас и не вспомнит.
Когда ему бок-то нарезным батоном подсветило, с загадочной надписью «ТХПО» поверх всего безобразия, он три дня в себя приходил, терпел молча, надеясь, что уберут, но на четвёртый ему стало худо. Бедолага слыхал про хлебушков, но в глаза никогда их не видел.
Откуда ему? Они же постоянно вертелись возле вывесок «хлеб», «булочная», «пекарня», «свежая выпечка», а у них окрест отродясь такой ерунды не было, места-то страшненькие, что греха таить.
Так вот хлебушками дома звали померших с блокадной голодухи людей, те, ни за грошик сгинув в пику своего патриотического подъёма и радикального безбожия, как-то подзадержались в городе, болтаясь то там, то сям своими бесплотными душами. Тянулись на запах выпеченного хлеба или просто шли на вывески.
Очень их дома не любили, потому что души эти, что приставучие мухи лезли и лезли внутрь, селясь в подвалах, кладовках, коммунальных квартирах и чердачных каморах, тонули в ароматах пирожных буше, и сходили с ума от непрекращающегося голода, изредка перерождаясь в нечто новое и трудноопределимое.
Иногда, домам удавалось стряхнуть со стены вывеску, выдавив крепежи из сырой штукатурки стен, но ненадолго. Их быстро вешали назад – булочные стали популярным бизнесом, народ, что живой, что мёртвый, валом валил за круасанами и вчерашними пирожками.
Хлебушки, медленные и вялые, слабые и голодные, не всегда могли юрко проникнуть в закрывающуюся дверку, подолгу стояли у оконных витрин, или даже начинали облизывать стекло, отчего дома начинали брезгливо кривиться, потеть, и обрастать чёрной плесенью. Очень им было отвратительно касание холодных лапок и липкое нутрецо, желавшее прикипеть к их вымученному уюту. Никто не любит приблудившихся подкидышей, тем более – петербургские дома с лепниной и вензелями.
Старикан с Обводного, вечно грязный, пыльный и охристо-желтяной последние лет пятьдесят думал, что ничего-то ему уже и не страшно в мире горнем, окромя внеплановой протечки канализации или пожара какого-нибудь, да тут-то и попал как кур в ощип.
Пришли к нему, откуда и не ждали, ажно с трёх окрестных кладбищ потянулись, хлеб на стене в три этажа, это ж где такое диво видано? Моментально весточка разнеслась – хлеб, хлебище, батонобог явился не иначе. Шептали друг-другу, что Спаситель в миру, плотью своею облёк целый дом, чтобы всем хватило для посмертного причастия. Идиотов-то и среди померших хватает, и среди живых. Мало ли у кого какие выдумки в головах бродят?
Кликушествовать стали хлебушки, какие-то бредни друг-другу шептать, собираться возле дома к темноте, чтобы хоть поглядеть на эдакое чудо. На первый и второй день ещё ничего, но на третий – валом повалили.
Шли как на парад, как на майскую демонстрацию и как на субботник одновременно. Дом содрогнулся, когда к началу четвёртого вечера рядом толклись уж не десяток изумлённых тощеньких душ, а кабы не с полтысячи.
Впрочем, у страха глаза велики, поди угадай, сколько их там было, – голодных коммуняк, внезапно уверовавших в святую силу причастия, и сейчас не счесть, а уж среди мёртвых-то и подавно.
Окрестные дома, едва успевшие осознать причину столпотворения, стушевались, принакрылись тенями и погасили окна через одно, лишь бы и им не перепало. Да вот только чего?
Никто же не понимал, чего нужно этим хлебушкам. Посмотреть пришли? Молиться? Что им надо? Даже дома сознавали, что световой батон есть нельзя, ни тепла с него, ни запаха, чего им тут стоять? Хотели было через переговорщика пообщаться, мусорный бак изъявил желание, порадовавшись счастью быть нужным, но не успели до темноты.
Зажегся батон, и толпа зачарованно загудела своими слабыми голосочками загадочное «уррра-а-а!».
– Эй, дед! Штурмом немчуру брать будут! По старой-то памяти, – как-то злорадно рявкнул трёхэтажный соседушка слева. Неказистый, он от начала своей жизни завидовал высокому и жёлтому. Его-то самого уж раз двадцать красили, да каждый раз всё гаже и гаже.