Светлана Гершанова – Милостью Божьей (страница 4)
Когда я говорила себе – «до войны», чаще всего вспоминала один-единственный день, долгий, тёплый и совершенно счастливый. Это было последнее мирное лето, и сейчас, издали, мне кажется, что сразу за ним началась война.
Папа ехал куда-то за город на консультацию и обещал взять меня с собой. Но сначала нужно было обмануть Вовку, чтобы он спокойно лёг спать днём.
У меня на лице, наверно, весь день светилось счастливое ожидание. Вовка почувствовал – за его спиной в доме что-то затевается, и можно проспать самое интересное!
Я всё время поднималась на своей кровати и смотрела – может, он заснул? И он мгновенно открывал свои круглые глазищи. Я сбежала, просто встала и ушла на цыпочках, и горький Вовкин плач преследовал меня.
– Ты не могла подождать, пока он заснёт? Ладно, идите, я сама его успокою, – недовольно сказала мама.
И весь долгий день мы были вдвоём, я и папа. Не помню, как ехали за город, помню только, как шли через лес или парк, и там почему-то помню не деревья, а траву.
Она была одного со мной роста, и я шла сквозь тугие зелёные стебли, и белые цветы качались у меня над головой, и белая бабочка взлетала медленно, как будто зная, что я не могу её догнать в этой травиной чаще.
Пытаюсь, делаю шаг, другой, вот она, совсем рядом, протягиваю руку, но она перелетает на другой цветок, будто играет со мной.
Я снова бегу за ней, высокая трава смыкается за моей спиной, и мне так весело, я смеюсь и не могу остановиться!
Но бабочка легко взлетает, поднимается выше и выше, а я слежу за ней из высокой травы, одного со мной роста…
Папа хотел познакомить лес и меня, сам он был хорошо знаком с этим лесом. Называл по именам цветы и деревья, как жаль, что я не могу вспомнить ни одного названия.
Он узнавал птиц по голосам, и тоже называл мне их имена, а я слушала и кивала своим огромным бантом. И во мне жило радостное предчувствие, что я ещё не раз приду сюда, что это только начало, счастливое начало огромной и прекрасной жизни. Но мне почему-то кажется – сразу за этим днём началась война.
Через много лет воспоминание об этом счастливом дне вылилось даже не в стихи, а в песню…
Память
2. Своя война
И следующий осколок – уже война. Наверно, это был не первый день войны. Мы уезжаем, уезжаем! Папа с нами не едет, ему надо везти в эвакуацию свою школу. Не едет и дедушка, отказался наотрез с необычной для него твёрдостью. Не хотел быть обузой, – семья сына, семья дочери, бабушка, ещё и он.
Папа отвёз куда-то приемник, Хороший, с одним весёлым зелёным глазом, с ручками, которые можно было крутить и слушать, что хочешь – голоса, музыку, чужую речь.
На долгие годы место между окнами занимает чёрная тарелка репродуктора, похожая на большой безглазый рот. Его нельзя было заставить говорить или петь, он говорил, только когда сам хотел, и пел, когда хотел сам.
Его не выключали ни днём, ни ночью, и когда он вещал, все обращались в слух. У меня тревожно замирало сердце. Почему, ведь не понимала ничего! Наверно, тревога была разлита в доме, лежала на лицах взрослых, и как в зеркале, отражалась в моей душе.
Зачем напекли так много крендельков, целый мешок из вафельного полотенца с зелёными полосками по бокам? Почему нельзя взять с собой игрушки, раз уж мы уезжаем? И книжки нельзя, и шахматы? Хотя бы одну куклу Жанну – ту, что без головы!
Ночь, ещё непривычное слово «тревога», мы с бабушкой и Вовкой сидим в подвале. Запах угля, тусклая лампочка под потолком, и я мучительно пытаюсь понять, что происходит.
Опять поворачивается калейдоскоп с моими осколками.
Дорога… Иногда удаётся ускользнуть от бдительного ока взрослых и стать у приоткрытых дверей теплушки.
Можно держаться за поперечную доску и вдыхать свежий ветер и смутное ощущение пьянящей новизны, когда мелькают поля, перелески, опять бескрайние южные поля.
Но тут же:
– Света, сколько раз тебе повторять – не подходи к дверям! Так и хочет вывалиться! – мамин голос звенит от возмущения, и я пробираюсь через узлы и чемоданы в дальний угол, где она сидит с Вовкой на руках. Он тихий-тихий, его не слышно даже, когда вся вагонная малышня начинает плакать, как по цепочке, один за другим.
А меня уже зовут Светой, наверно, потому что папы с нами нет, это ему нравилось называть меня Ланочкой.
Дорога… Многочасовые стоянки на запасных путях, просто посреди степи. Мы ведь были самым несрочным грузом, самым неважным. На каждой станции взрослые и дети бежали с чайниками за кипятком. Мама отдавала Вовку бабушке и, строго взглянув на меня, убегала. Сердце моё сжималось от страха – вот сейчас мы тронемся, а мама останется.
Бывало, едва люди с чайниками успевали спрыгнуть на землю, состав оживал, начинал двигаться. И десятки рук тянулись из вагонов.
А поезд идёт, и я смотрю с безопасного расстояния, как мимо приоткрытой двери бегут деревья…
Мы живём в доме из старого красного кирпича, красные от ржавчины железные ступеньки на второй этаж, красноватый песок во дворе, и немыслимая жара.
Очень хочется пить, постоянно хочется пить. Никаких других мыслей и желаний. Взрослые твёрдо усвоили, что детям можно только кипячёную воду, особенно теперь, в войну, в дороге.
Большой красно-коричневый чайник сейчас закипит или сейчас остынет. Мама дует на воду в крышке от чайника, и она, наконец, у тебя в руках. Ты пьешь её, тёплую, большими жадными глотками, но через несколько минут снова хочется пить.
Я знала, настоящая вода в колонке во дворе, надо только спуститься по лестнице и напиться. Ночью лежу и жду, пока все заснут.
Комната огромная, несколько семей. Тихо встаю. Серый свет за окном, серый стакан рядом с чайником. Дверь приоткрыта «для воздуха». Набрасываю чёрную мамину шаль, спускаюсь к колонке.