Стивен Крейн – Третья фиалка (страница 25)
— Чрезвычайно рад с вами познакомиться, мистер Хокер. Поверьте, не будучи знаком с вами лично, я являюсь давним почитателем вашего таланта.
Хозяин кафе и самые воинственные из гуляк наконец пришли к взаимопониманию. Все выпили ликера за счет заведения, и хрупкий мир был восстановлен.
— Очаровательное местечко, — сказал Понтиак. — Здесь царит истинный парижский дух. Мистер Хокер, время от времени я пользуюсь услугами одной из ваших натурщиц. Должен заметить, что у нее самые красивые руки и кисти на всем белом свете. И поразительная фигурка — да-да, именно поразительная!
— Вы имеете в виду Флоринду? — спросил Хокер.
— Да, ее зовут именно так. Замечательная девушка. Порой я приглашаю ее на обед, и тогда она болтает без умолку. По ее словам, она иногда вам позирует. Если бы натурщицы держали рот на замке, мы бы никогда не узнали, что художники так любят перемывать друг другу кости. Вы уж простите, но старина Торндайк говорит, что вы ругаетесь, как сержант-инструктор строевой подготовки, если ваша натурщица в неподходящий момент пошевельнет пальцем. Это я узнал от Флоринды. Флоринда — очень хорошая девушка. И при этом честна, я бы даже сказал, дьявольски честна. Да, любопытная штучка… Конечно, искренность среди натурщиц не редкость, можно сказать, такое встречается сплошь и рядом, но я никогда не перестану этому удивляться. Так что ваша девушка, Флоринда, меня буквально пленила.
— Моя девушка? — переспросил Хокер.
— Она всегда говорит о вас как собственница, более того, она предана вам. Помнится, на прошлой неделе я ей сказал: «Теперь можете идти. Жду вас в пятницу». А она мне: «В пятницу я не смогу. Билли Хокер будет дома, и я могу ему понадобиться». — «К черту Билли Хокера! — воскликнул я. — Вы же не собираетесь ему позировать в пятницу? А коли так, то позируйте мне». Но она лишь головой покачала. Нет, вы подумайте, Флоринда не может прийти в пятницу, потому что Билли Хокер будет дома и она может ему понадобиться! Как и в любой другой день, впрочем. «Ну что же, — сказал я, — вы вольны поступать так, как хотите. Ступайте к вашему Билли Хокеру». Ну и как, понадобилась она вам в пятницу?
— Нет, — ответил Хокер.
— Вот дерзкая девчонка, придется ее отругать. Но фигурка поразительная — да-да, именно поразительная! Не далее как на прошлой неделе наш великий старина Чарли уныло мне заявил: «Хороших натурщиц больше нет. Сколько ни ищи, а нет, и все». — «Ты ошибаешься, друг мой, — ответил я ему, — одна все же осталась». И назвал имя вашей девушки. То бишь девушки, называющей себя вашей.
— Маленькая плутовка! — изрек Холланден.
— Кто? — спросил Понтиак.
— Флоринда, — ответил Холланден. — Надо полагать, что…
— Никто не спорит, это очень плохо. Как и все остальное. Мой дорогой друг, во всей Вселенной нет ничего такого, о чем можно было бы горько сожалеть. Но в груди этой Флоринды бьется маленькое храброе сердце! Против нее ополчился весь мир, а она, черт возьми, сражается с ним на равных! Ей…
— Уж кто-кто, а я ее знаю прекрасно.
— Может быть, и так, но я, со своей стороны, думаю, что вы недооцениваете ни ее характер, ни ее поразительную фигурку — да-да, именно поразительную!
— Дьявольщина! — воскликнул Хокер в адрес чашки с кофе, которую он нечаянно опрокинул.
— Одним словом, — подвел итог Понтиак, — я полагаю, она потрясающая натурщица. Вам, мистер Хокер, можно только позавидовать.
— В самом деле? — удивился тот.
— Я бы тоже хотел, чтобы мои натурщицы проявляли по отношению ко мне такую же покорность и преданность. В этом случае мне не пришлось бы бранить их, когда они опаздывают или когда не приходят вообще. У нее поразительная фигурка — да-да, именно поразительная!
Снова появившись в доме с большими окнами, Хокер первым делом посмотрел на исполинский канделябр. Убедившись, что тот стоит на прежнем месте, он дружелюбно улыбнулся ему, будто старому знакомому.
— Это, должно быть, просто замечательно, — мечтательно произнесла девушка. — Я всегда завидовала тем, кто живет такой жизнью.
— Какой именно?
— Ну… точно я сказать не могу, но мне кажется… что ваша жизнь подразумевает почти неограниченную свободу. Как-то раз меня пригласили в студию на чай…
— В студию? На чай? О Господи, смилуйся надо мной! Продолжайте…
— Да, на чай, в студию к одному художнику. А что вам не нравится? По правде говоря, мы не знали, хороший ли он художник, и вам, вероятно, может показаться жульничеством, когда человек, которого никак нельзя назвать великим мастером, устраивает у себя чаепития.
— И что же было дальше?
— Японские слуги вели себя очень мило, на столах стояли чашки из Алжира, Турции и… А почему вы спрашиваете?
— Вы продолжайте, продолжайте, я вас не перебиваю.
— А продолжать больше нечего; я лишь могу сказать, что нас окружали очаровательные цвета, и я подумала, какую прекрасную, праздную жизнь должен вести человек, обитающий в такой студии. Он, вероятно, курит сигареты с монограммами и рассуждает о том, как халтурно работают остальные художники.
— Прелестно, просто прелестно. Однако…
— Разумеется, сейчас вы спросите меня, хорошо ли он пишет. Скажу вам честно — не знаю, но чай, которым он нас угощал, действительно был великолепен.
— Вы заблуждаетесь, я хотел немного приоткрыть завесу над жизнью художников, но если вам посчастливилось увидеть изысканную драпировку на стенах и выпить чаю из алжирской чашки, в этом нет необходимости — вы и без меня все знаете.
— Стало быть, вы хотели сказать что-то ужасное, поведать мне, как трудно приходится молодым художникам, и все такое прочее.
— Не совсем. Вот послушайте: на мой взгляд, существует определенного рода творческая элита. Ее представители могут быть хорошими художниками, могут быть плохими, но для них главное — не написать хорошую картину, а устроить знатное чаепитие, сродни тому, о котором вы говорите, либо заявить о себе посредством другого сходного мероприятия. Но когда мне говорят, что статус художника обязывает только к этому и ничему другому, у меня волосы на голове встают дыбом! Я уверен, познакомившись со мной поближе, можно сразу заметить, насколько мое существование отличается от вышеописанного образа жизни, здорово роняя меня в глазах тех, для кого важно именно это. Можно даже прийти к выводу, что я не умею писать, хотя это будет очень нечестно по отношению ко мне, потому что это у меня как раз получается хорошо.
— Насколько я понимаю, вы сейчас собираетесь повлиять на мою точку зрения, чтобы не упасть в моих глазах, когда я обнаружу, что у вас нет роскошной студии, что вы не курите сигареты с монограммами и не разглагольствуете о том, как халтурно работают ваши собратья.
— Совершенно верно, именно это я и попытаюсь сейчас сделать.
— Тогда приступайте.
— Во-первых…
— Так что же во-первых?
— Видите ли, я занялся живописью, когда был еще очень беден. Кстати, все это я рассказываю вам для того, чтобы вы обо мне все знали и понимали, что мне нечего стыдиться. Ну так вот, я занялся живописью, когда был еще очень беден и мог оплатить учебу только наполовину; вторую половину правдами и неправдами — когда мольбой, а когда и угрозами — приходилось выклянчивать у моего бедного отца. В Париже я тяжко трудился, но потом вернулся сюда в надежде сразу стать великим художником. Однако из этой затеи ничего не вышло. По сути, мне тогда пришлось пережить ряд худших в жизни моментов. Так продолжалось несколько лет. Отец постепенно растерял всю свою веру в меня, хотя в тот период я нуждался в ней, как никогда. Чуть позже дела у меня все же стали постепенно налаживаться, и спустя какое-то время мне стало ясно, что планомерные усилия на избранном поприще могут обеспечить достойный — по крайней мере, в моем понимании — доход. Этот самый этап я сейчас и переживаю.
— Разве в этой истории есть что-нибудь постыдное?
— Да, есть — бедность.
— Но бедности не стоит стыдиться!
— О господи! И вам еще хватает безрассудства высказывать подобные замечания, давно отжившие и напрочь лишенные смысла? Бедности стыдятся все. Вы где-нибудь видели человека, который бы ее не стыдился? Могу поспорить на что угодно, что нет. Конечно, каждый, кому удается сколотить приличное состояние, впоследствии с напыщенным видом рассуждает о том, каким нищебродом был в молодости, и никому даже в голову не приходит, что в те времена бедность и ему казалась позором.
— Так или иначе, а в истории, которую вы мне только что рассказали, нет ничего предосудительного.
— Почему это? Вы что, отказываете мне в великом праве быть таким же, как все?
— Мне кажется, это… было смело.
— Смело? Чушь! Ничего смелого в этом нет. Подобную иллюзию создают те, кто прошел через эту мельницу только ради того, чтобы прославить самих себя.
— Знаете, мне не нравится, когда вы так говорите. Это звучит безнравственно.
— Уверяю вас, никакого героизма здесь нет. Я отчетливо помню, что не совершил на этом пути никакого подвига.
— Вполне возможно, но ведь это…
— Что — это?
— Но мне это почему-то все равно нравится.
— Их трое, — сипло прошептал Горе.
— Говорю тебе, не трое, а четверо! — тихо и взволнованно возразил ему Морщинистый.
— Четверо, — решительно, хотя и едва слышно, заявил Пеннойер.
Они вели ожесточенный спор, используя в качестве аргументов мимику и жесты. Из коридора доносился шорох дамских платьев, скороговоркой тараторили женские голоса.