реклама
Бургер менюБургер меню

Стивен Коэн – Бухарин. Политическая биография. 1888 — 1938 (страница 53)

18

То, что Бухарин верил в другие методы и формы экономического развития, было очевидно и до осени 1924 г., но публикация доводов Преображенского вынудила его заняться их рассмотрением всерьез. Задача защиты импровизированной политики большинства и придания ей духа целенаправленности и последовательности выпала на долю Бухарина, единственного компетентного экономиста в руководстве. В ходе ответа Преображенскому и левым вообще возникла его собственная программа {634}. Поскольку Бухарин излагал ее в большинстве случаев в критической форме, он стремился выразить свою программу в виде замечаний против предложений Преображенского. В общих чертах он выдвинул три возражения, взаимосвязанные друг с другом: экономическое, политическое и третье, которое может быть истолковано как нравственное, или этическое, соображение. Хотя экономические аргументы, естественно, доминировали в дискуссии, последние два оказали сильное влияние на экономические доводы Бухарина и потому будут обсуждены первыми.

Его политическое возражение сводилось к следующей формулировке: «Пролетарская диктатура, находящаяся в состоянии войны с крестьянством… никоим образом не может быть крепка» {635}. Программа Преображенского, настаивал он, оттолкнет крестьянство, подорвет смычку и подвергнет опасности существование режима. К 1924 г. все понимали, что крестьяне не будут добровольно производить или отдавать излишки зерна без соответствующих стимулов. Введение нэпа было реальным признанием этого факта советской жизни. Однако «неэквивалентный обмен» Преображенского, казалось, должен был бы упразднить рыночные стимулы и оставлял без ответа вопрос, что может случиться, если крестьянин, столкнувшись с явно невыгодной для себя структурой цен, откажется продавать излишки. Бухарин был убежден в том, что это приведет к необходимости вернуться к реквизициям и снова направить партию по пути столкновений с сельским населением. Он подчеркивал, что это то, к чему должна повести «свирепая логика „левых“ — психология отчаянных жестов, сверхчеловеческих нажимов, волевых импульсов…» {636}. Историческая аналогия Преображенского только убедила его, что программа левых обещала гражданские бои и катастрофу.

Любая политика, которая была готова пойти на риск конфликта с крестьянством, как бы ни были убедительны ее экономические доводы, была неприемлема для Бухарина. Он был уверен, что партия может только проиграть при таком столкновении. Необходимость поддержки со стороны крестьянства — незыблемость смычки — он рассматривал сейчас как кардинальный урок революционной истории России: «Революция 1905 года потерпела крах, потому что не получила смычки между городским движением и аграрно-крестьянским движением». Это был «величайший урок для всех нас», показавший «всю важность объединения рабочих и крестьян». События 1917 г. подтверждали ту историческую истину, что успех зависит от счастливого сочетания «крестьянской войны против помещиков и пролетарской революции». Эта «совершенно своеобразная и оригинальная обстановка была основой для всего развития нашей революции». Смычку, носившую первоначально разрушительный характер, нэп обратил в конструктивный союз, без которого диктатура партии обречена: «…если лишиться этого особо благоприятного сочетания классовых сил, то выпадает вся основа развертывания социалистической революции в нашей стране» {637}.

Бухаринское понимание сочетания крестьянской войны с пролетарской революцией, развитое в дополнение к ленинскому, служило трем взаимосвязанным целям. Во-первых, он рассматривал происшедшую в этом году «великую аграрную революцию» как составную и благотворную часть «нашей революции», а не как чужеродное движение (как обычно прежде считали большевики). Во-вторых, такое понимание противостояло той интерпретации 1917 г., которая ассоциировалась с теорией перманентной революции Троцкого. И, наконец, это давало возможность Бухарину доказывать, что отношения между пролетариатом и крестьянством сходны с прежним сотрудничеством и союзом между промышленной буржуазией и землевладельцами, а не с отношением между эксплуататорским и эксплуатируемым классами, как утверждал Преображенский {638}. Но главным уроком из такого понимания был призыв к осторожности и примирению — лозунг бухаринизма. Это означало, что антикрестьянская политика была бы самоубийственной; предупреждение против ее пагубности Бухарин неоднократно выражал словами: партия «ходит по острию бритвы» {639}.

Пожалуй, странно, что Бухарин, который в 1915–1916 гг. характеризовал современное капиталистическое государство как всесильного Левиафана, теперь мог рассматривать Советское государство как государство, ненадежно покоящееся на постоянной терпимости крестьянства. Находясь под впечатлением неистового стремления к независимости частнособственнического крестьянства во время крестьянских восстаний 1920–1921 гг., он недостаточно ясно себе представлял, что сильная раздробленность и обособленность крестьян-единоличников является их общей слабостью. Между 1929 и 1933 гг. Советское государство провело и выиграло настоящую гражданскую войну против крестьянской массы, доказав, что отсутствие ее поддержки не являлось фатальным для режима. Впрочем, это только отчасти было ошибкой Бухарина. Он понимал, или по крайней мере чувствовал, к чему ведет вынужденное столкновение с крестьянством; такая перспектива ужасала его и стала еще одним источником его постоянного беспокойства. Даже один несимпатизирующий ему писатель сказал: «У него было сильное предчувствие всех тех неистовств, которые обрушатся на страну» {640}, если возобладают «волевые решения».

Бухаринский анализ политической ситуации, с которой столкнулась партия, однако, только частично определял его возражения антикрестьянской политике, и он никогда не ограничивался только этой стороной дела. Между 1924 и 1929 гг. он также выказывал, правда не всегда последовательно и ясно, возражения с точки зрения морали против любого систематического, политического или экономического угнетения крестьянства. К этому элементу мышления Бухарина надо подходить с осторожностью не только потому, что он, возможно, отрицал бы его значение, а потому, что в изначальном марксизме и в большевизме существовала прочная традиция против привнесения нравственных оценок в социальные суждения [31].

Эта традиция вела свое происхождение от самого Маркса. Несмотря на очевидный морализм, которым проникнуты многие работы Маркса, сам он формально настаивал на том, что не следует с этической точки зрения подходить к изучению общества и истории вообще. Его твердый отказ принимать во внимание что-либо иное, кроме законов данной эпохи, выразился в знаменитом положении: «Право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие». По убеждению Маркса, его научный социализм тем и отличается от фантазий социалистов-утопистов. Под сильным влиянием этого предубеждения против этических оценок находились первые марксисты, хорошо знакомые с уничтожающей критикой Маркса Готской программы 1875 г.; ее требования «равных прав» и «справедливого распределения» он отвергал как «словесный хлам» и «идеологический, правовой и прочий вздор, столь привычный для демагогов и французских социалистов» {641}. Более поздняя ревизионистская попытка Бернштейна сочетать марксистский социализм, очищенный от неукоснительной «научности», с кантианской этикой обнаруживает тесную связь между антиэтической и научной исходными посылками марксизма, и дальнейшее развитие в этом направлении должно было рассматриваться как вдвойне подозрительное.

В этом отношении дооктябрьская позиция Бухарина была совершенно ортодоксальной. Он напоминал своим читателям в 1914 г.: «…нет ничего более смехотворного, чем пытаться превратить теорию Маркса в „этическую“ теорию. Теория Маркса не знает других реальных законов, кроме закона причины и следствия, и не может допустить никаких других законов». «Этическую болтовню, — добавлял он, — всерьез принимать абсолютно невозможно» {642}. После 1917 г. антиэтическая традиция стала влиять на большевистские решения, часто сводясь к пренебрежению к нравственным запретам перед лицом «объективных условий». Рассуждения подобного рода стали обычными во время гражданской войны, когда эксцессы, допускаемые партией, удобно обосновывались ссылкой на историческую необходимость и объявлялись средствами, которые оправдывались социалистической целью (этот способ обоснования таких эксцессов в немалой степени подкреплялся бухаринской «Экономикой переходного периода»). Такой взгляд преобладал не только во время гражданской войны. Выступая в качестве свидетеля защиты на процессе эсеров в 1922 г., Бухарин отказался обосновывать свои оправдательные доводы «моральными» мотивами и, наоборот, опирался только на приемлемые аргументы «политической целесообразности». И в 1924 г., отвечая на антибольшевистские высказывания академика И. П. Павлова, он провозглашал свою преданность «не категорическому императиву Канта и не заповеди христианской морали, а революционной целесообразности». Некоторые люди, сетовал он годом позже, «очень часто подменяют трезвые рассуждения моральными, которые ничего общего с политикой не имеют» {643}.