Стелла Прюдон – Молоко львицы, или Я, Борис Шубаев (страница 28)
3
Я часто возвращаю свой ум к тому моменту, в котором, как в сказке, путник приходит к развилке. Пойдёшь направо – найдёшь смерть, пойдёшь прямо – обретёшь любовь, пойдёшь налево – станешь богатым. Когда мне исполнилось пять, а я так и не заговорил, в моей жизни наметились два пути, и оба они были связаны с дорогой: поездка в интернат для глухонемых или переезд в другую страну. Конечно, папа бы посопротивлялся, но рано или поздно маминому давлению уступил бы, да и Гриша тоже. Мама умела убеждать. Очень медленно, незаметно, она могла внушить отцу любую мысль. Ведь смог же он, убеждённый когда-то атеист, стать верующим – по-настоящему верующим, а не соблюдающим ритуалы ради галочки. Он с чувством читал молитвы, ходил в синагогу, собирал миньян дома, так что если мама, хоть и потребовалось ей для этого много лет, смогла убедить его в том, что Бог таки есть, то уж заставить его захотеть переехать в другую страну она могла за месяц-два.
Но никто – ни мама, ни папа – не подозревали тогда, что на самом деле у них уже нет выбора. Вернее, что путь только один и он не связан с переездом. Оказалось, что корни держат нас гораздо крепче, чем кто-либо думал, и что из-за них мы намертво привязаны к этому городу, к этой стране. Я утверждал раньше, что помню себя практически с рождения. Помню-то я помню, но эти воспоминания сумбурные, как изображение в сломанном телевизоре. А вот по-настоящему я познал, что я – это я, когда смог извлечь сначала из своего горла, а потом и из своего ума звуки. Голос пришёл ко мне с музыкой, а это означает, что и себя без музыки я не знал никогда. Был ли я до? Нет, меня не было. Ведь бытие определяется сознанием, а пока не случилось в моей жизни музыки, не было и сознания. Я совсем не помню, как именно в нашей жизни появилась Анжела, она просто появилась, и всё. Необъяснимое чудо. С момента её появления я мог сказать о себе – я существую. Я – ем. Я – пою. Я – играю в футбол. Я – большой. Я – мальчик. Я – играю на пианино. Я – смотрю на руки Анжелы. Я – смотрю на лицо Анжелы. Я – боюсь. Я – мужчина. Я – одинок.
Помню, как мама говорила об Анжеле сначала с огромной злостью, даже с ненавистью, а потом в голосе появились нотки нежности. Не любви, нет. Любви к Анжеле мама никогда не испытывала, и не могла она в себе этой любви отыскать, как ни старалась. Она каждый день, изо дня в день, заставляла себя любить Анжелу. Сознательно заставляла. Ждала похвалы за эти усилия. Вслух говорила о любви. Вслух говорила ей «доченька», просила называть её мамой. Делала всё, что ей казалось, должна сделать мать для дочери, но глаза её говорили совсем о другом. Она боится её. Она ревнует к ней. Она не любит её. Но ведь правду говорят: насильно мил не будешь. Как невозможно заставить себя полюбить, так же и невозможно заставить себя разлюбить. Именно с появлением Анжелы я проснулся. Моё пробуждение почти совпало с Гришиным обручением, и я получил первый урок мужества. Отчётливо помню, как резали барана. Его связали и положили на бок, а он продолжал брыкаться и извиваться. А потом раввин, выполнявший одновременно функции шойхета[18], подозвал меня к себе, и спросил: «Хочешь посмотреть поближе? Не бойся, такова воля Всевышнего, чтобы мы поедали животных. Видишь, какой нож у меня острый, я его хорошо точил, чтобы ему не было больно, чтобы его страхи не перешли в мясо. Очень быстрым движением, очень острым клинком, так, что он даже не заметит, – раввин погладил барана по шее и горлу, – мы ему сейчас перережем трахею, пищевод, общую сонную артерию, яремную вену и блуждающий нерв. Готов?» Нет, я не был готов. Я хотел отвернуться и убежать, но подоспевший отец схватил меня за руку и спросил: «Ты мужчина или кто?» Пути отступления были закрыты. Я откуда-то знал, что не могу позволить себе быть
– Ну вот и всё, – сказал раввин.
Больше всего меня удивило то, что в свой последний миг баран лежал очень спокойно, будто прозрев, обнаружив собственную смерть, поняв, что сопротивляться бесполезно. Впоследствии я много раз наблюдал за тем, как резали животных, и всегда неизменно ловил этот взгляд – будь он у человека, его можно было бы назвать счастливым, но у животного же нет разума, значит, и счастья оно испытывать не может, скорее – это взгляд радости из-за предчувствия окончательного и бесповоротного освобождения из телесной тюрьмы…
Так уж получилось, что все важные события моей жизни происходили вокруг Песаха, за пару недель до него или через несколько недель после. Весна для меня – время перемен, и даже если перемены эти наступают позже, зарождаются они именно весной. Весной в моей жизни появилась Анжела и я обрёл голос, но мой голос исчезал, если её не было рядом. Я всё время её искал, а она всё время ускользала от меня, от бессилия я рушил все вокруг, к великому огорчению мамы. Как она ни упрашивала меня сказать ей, зачем я это делаю, как она ни умоляла меня быть с ней таким же, как с Анжелой, я качал головой и отталкивал её. Конечно, Анжела не могла быть постоянно рядом, ведь у неё была учёба в музучилище, но я цеплялся за те редкие мгновения, что она была рядом, чтобы наговориться. И всё чаще вокруг наших бесед устраивались целые представления, и все приходили посмотреть, как мы общаемся, и вскоре мама стала вести себя с Анжелой так, будто это самый важный человек в мире, и обустраивать её приходы с торжественностью. Помню наши шаббаты – пышные, помпезные, людные. Особенно счастливыми они были для меня, когда маме удавалось уговорить Реувенов приехать с ночёвкой, чтобы не приходилось возвращаться домой на машине, ведь в шаббат нельзя пользоваться транспортом. И тогда на целых полтора дня я погружался в блаженство, не отходя ни на минуту от Анжелы. Где она, там и я. А иногда я занимал наблюдательную позицию под столом, у её ног, и следил за тем, чтобы Гриша не брал Анжелу за руку. Каждый раз, когда его рука тянулась к её руке, я рывком отпихивал Гришину руку и брал обе её руки в свои, но Анжела нежно, но твёрдо, отбирала у меня одну руку и бралась за Гришину. Я злился и ненавидел себя, ведь разве я мог злиться на Анжелу? Каким диким, неотёсанным зверьком я был. Как мама со мной настрадалась, а Гриша не мог меня никак наказать, потому что тут же на мою защиту вставало несколько человек: мама, Анжела, её мама – тётя Рая. Они пытались перевести все в шутку, и Гриша успокаивался. Ну да, говорил он, что взять с ребёнка? И именно эта Гришина насмешка злила меня больше всего. Я не хотел быть несмышлёным ребёнком, я хотел быть взрослым, чтобы и ко мне относились серьёзно. Ведь если я буду взрослым, я выиграю у Гриши место рядом с Анжелой. И я не собирался тянуть с этим.
Анжела благополучно закончила музучилище и летом собиралась поступать в консерваторию, а в перерыве между этими двумя событиями сыграли свадьбу. Когда делали хупу, мне было поручено нести кольца, но я делать этого не хотел. Я хотел стоять там, под хупой, рядом с Анжелой. Мама, угадав мои желания (и втайне посмеиваясь надо мной – сейчас я это понимаю), пообещала подарить мне такие же часы, какие носит Гриша. Я подумал, и мама мне это подтвердила, опять же полушутя, что если у меня будут такие часы, то Анжела будет любить меня так же, как Гришу. А может, и больше! И я согласился и отнёс им под хупу кольца, и их поженили, а потом я не мог себе этого простить. Потому что сразу после свадьбы Анжела исчезла. Просто уехала – вместе с Гришей. И это было самое страшное время для меня – наверное, даже страшнее, чем сейчас. Потому что сейчас-то я знаю наверняка, что Анжела никуда от меня не уйдёт. А тогда я не знал ни-че-го. Мой поводырь в мир речи исчез. И я, казалось, снова потерял голос. Мама ходила все эти дни как привидение и практически не разговаривала, даже про себя, чем ещё больше усугубляла мои страдания. Если уж мама так себя ведёт, не убирает, не готовит, а лежит и целыми днями плачет, то произошло нечто поистине страшное, непоправимое. Эти волны отчаяния, исходящие от мамы, вынудили меня напрячь всю свою детскую волю и сделать нечто, что изменило мою жизнь навсегда. Я подошёл к маме сзади, дёрнул её за руку, а когда она повернулась и посмотрела мне в глаза, я спросил:
– Где Анжела?
Мама округлила глаза, и в её взгляде я увидел сначала испуг, и в этот взгляд я провалился, как в глубокий, бездонный колодец, а потом вместо чёрного колодца пришла голубая, нежная, ясная вода, водоём, полный рыб. Она подняла меня, тридцатикилограммового бычка, на руки и начала подбрасывать в воздух. Я не понимал, в чём дело, и продолжал спрашивать:
– Где Анжела? Где Анжела? Где Анжела?
– Ты говоришь! Ты говоришь! Ты говоришь со мной! – кричала мама, и мне казалось, что это не она кричит, а в ушах проносятся реактивные самолёты.
Тогда мне мама так ничего толком и не объяснила, но спустя какое-то время – оно казалось мне тогда бесконечностью – Анжела с Гришей вернулись, и мы зажили все вместе. Я тогда был самым счастливым человеком на свете и не мог понять, почему теперь Анжела постоянно плачет, а Гриша и мама её успокаивают, и лишь спустя годы я узнал, что произошло тогда. Вместо свадебного путешествия Гриша повёз Анжелу в Москву – поступать в консерваторию. Он обещал её родителям, что после замужества Анжела продолжит занятия музыкой, и очень хотел своё обещание сдержать. Но спустя месяц они вернулись домой. Анжела не поступила. У неё слишком сильно дрожали руки, так что о том, чтобы сыграть хорошо, не было и речи. Ей казалось, что путь в большую музыку закрыт для неё навсегда. Гриша быстро устроил её в Пятигорский лингвистический, она стала учиться на переводчика с немецкого и французского. Думала, так она станет ближе к Бетховену, Моцарту, Баху, Бизе. Казалось, всё успокоилось, все успокоились. Казалось, она стала свыкаться с тем, что музыка была лишь детской мечтой, а не реальной жизнью.