реклама
Бургер менюБургер меню

Стефан Цвейг – Мир приключений, 1928 № 11-12 (страница 17)

18

Она пришла ко мне. Под вечер я сидел у окна за мольбертом и набрасывал этюд сада.

Легкий шорох платья и шагов послышался за мной; я вздрогнул и обернулся — го была она… Она села против меня тихо и безмолвно и устремила на меня глаза свои, и не знаю почему, но этот взор показался иве чудно нежен… Она, казалось, ждала вопроса, но я молчал, полный неизъяснимого смущения. Лицо ее было покрыто тусклой бледностью, изобличавшей волнение душевное; рука ее бесцельно бродила по столу, и я заметил в ней легкий трепет; грудь ее то высоко поднималась, то, казалось, она удерживала дыхание…

— Вам тяжело? — начал я, чтобы что-нибудь сказать. — Он вас мучает? Ревнует?… Как Отелло?

Она покачала головой:

— Ревность! «Отелло не ревнив, он доверчив», заметил Пушкин… У Отелло просто размозжена душа и помутилось все мировоззрение его, потому что погиб его идеал. Но Отелло не станет прятаться, шпионить, подглядывать: он доверчив. Напротив, его надо было наводить, наталкивать, разжигать с чрезвычайными усилиями, чтобы он только догадался об измене. Не таков истинный ревнивец. Невозможно даже представить себе всего позора и нравственного падения, с которыми способен ужиться ревнивец без всяких угрызений совести…

Она вдруг перестала говорить и страшно побледнела, устремив глаза ко входу… Я обернулся. В дверях стоял Орлов.

— Не ждали? — сказал он, заикаясь.

Я вскочил на ноги и стал против него. И мы стояли так долго, меряя друг друга глазами. Он был действительно способен навести ужас. Бледный, с красными воспаленными глазами, с ненавистью устремленными на меня, он ничего не говорил; его тонкие губы только шептали что-то, дрожа… Он повернул ключ, сильным движением оттолкнул меня и стал в угрожающую позу. Надежда Николаевна вскрикнула. Я видел, как он переложил ключ в левую руку, а правую опустил в карман. Когда он вынул ее, в ней блестел предмет, которому я тогда не успел дать названия. Но вид этого предмета ужаснул меня. Не помня себя, я схватил стоящее в углу древко, и когда он направил револьвер на Надежду Николаевну, с диким воплем кинулся на него. Все покатилось куда-то со страшным грохотом… Тогда началась казнь…

Я не знаю, сколько времени я лежал без сознания. Когда я очнулся, я не помнил ничего. То, что я лежал на полу, то, что я видел сквозь какой-то странный сизый туман потолок, то, что я чувствовал, что в груди у меня есть что-то, мешающее мне двинуться и сказать слово, — все Это не удивило меня…

И вдруг яркий луч сознания озаряет меня и я сразу припоминаю все, что случилось… Он убил ее… Он убил и меня…

Собрав силы, я приподнялся и увидел ее лицо. Глаза ее были закрыты и она была неподвижна. Я почувствовал, как волосы шевелятся на моей голове… Я упал к ней на грудь и покрывал поцелуями это лицо, полчаса тому назад полное жизни. — Теперь оно было неподвижно и строго; маленькая ранка над глазом уж не сочилась кровью. Она была мертва.

Я остался с тревожным хаосом в голосе, с возмущенной душой, а через несколько минут почувствовал, что морг мой плавится и кипит, рождая странные вопросы, фантастические видения и картины. Чувство тоски, высасывающей жизнь, охватило меня, и я стал бояться безумия… Жуткие ночи пережил я. Я видел нечто неописуемо страшное: внутри огромной бездонной чаши, опрокинутой на бок, носятся уши, глаза, ладони рук с растопыренными пальцами катятся головы без лиц, идут человечьи ноги, каждая отдельно от другой, прыгает нечто неуклюжее и волосатое, напоминая медведя, шевелятся корни деревьев, точно огромные науки, а ветви и листья живут отдельно от них; летают разноцветные крылья, и немо смотрят на меня безглазые морды огромных быков, а круглые глаза испуганно прыгают над ними; вот бежит окрыленная нога верблюда, а за нею стремительно несется рогатая голова совы, — вся видимая мною внутренность чаши заполнена вихревым движением отдельных членов, частей, кусков, иногда соединенных друг с другом иронически безобразно. И в этом хаосе мрачной разобщенности, в немом вихре изорванных тел, величественно движутся, противоборствуя друг другу, Ненависть и Любовь, неразличимо подобные одна другой…

Больного, неоправившегося меня потащили в суд. Была уже зима. Фигуры председателя и членов, вышедших на возвышение в своих расшитых золотой воротниках мундиров, были очень внушительны. Они сами чувствовали это, и все трое, как бы смущенные своим величием, поспешив и скромно опуская глаза, сели на свои резные кресла.

Все шло без задержек, скоро и не без торжественности, и эти правильность, последовательность и торжественность, очевидно, доставляли удовольствие участвующим, подтверждая в них сознание, что они делают серьезное и важное общественное дело.

Орлов ничего не отрицал и не пробовал оправдываться. Между прочим он сказал:

— Подкравшись тихо, я вдруг отворил дверь. Помню выражение их лиц. Я помню эго выражение потому, что выражение это доставило мне мучительную радость. Это было выражение ужаса. На его лице было одно очень несомненное выражение ужаса. На ее лице было то же выражение ужаса, но с ним вместе было и другое. Если бы оно было одно, может быть не случилось бы того, что случилось, но в выражении ее лица было, — по крайней мере, так показалось, мне, — было еще огорчение, недовольство тем, что нарушили ее увлечение любовью и ее счастье с ним…

Когда люди говорят, что они в припадке бешенства не помнят того, что они делают, — это вздор, неправда. Я все помнил и ни на секунду не переставал помнить. Всякую секунду я знал, что я делаю…

Орлова оправдали.

Я узнал:

Ее погребли близ пруда, под мрачным дубом, и поставили деревянный крест на ее могиле.

Чепуха совершеннейшая делается на свете. Иногда вовсе нет никакого правдоподобия.

Достоевский написал об одном из своих сумасшедших персонажей, что он живет, мстя себе и другим за то, что послужил тому, во что нс верил. Это он сам про себя написал, т. е., это же он мог бы сказать про самого себя.

— Вам какие книги надо?

— Да лишь бы пофундаментальнее.

— Ну, вот выбирайте… Вот журналы не хотите ли?

— Нет, это все мимолетное.

— А вам надо не мимолетное? Да?

— Да, уж что-нибудь по… того, поздоровей…

— Поздоровей вам? Не хотите ли взять вот Шлоссера: это, я думаю, будет довольно здорово…

— Это что такое Шлоссер?

— История.

— Мне бы только, Иван Иваныч, с самого начала… что нибудь…

— Да вот, что тут? «Греки»… вот тут с самого начала…

— То есть, как вы говорите — «с самого начала». С самого начала только греческая история?

— Только одна греческая… А вам что же?

— А раньше греков нет ли чего?

— Разумеется, есть. Вот, история Индии. Это раньше греков.

— А еще чего не было ли раньше?

— Только уж я не знаю, что же бы вам такое? А не хотите-ли «До человека»?

— Это книга такая?

— Книга… Понимаете… «До»!.. Уж тут самый корень.

— Вот, вот, вот! Да! Это самое и есть. Ну, дай вам бог здоровья. Сей час примусь. Вот это мне и нужно… А то что ж мне, ей богу, — журналы там? Уж ежели поправляться, так уж надо все заново…

Телом женщина прекраснее мужчины, а мысли у нее — лживые. Но когда она лжет — она не верит себе? а Руссо лгал — и верил.

Вычитал истину, которая стоит всех истин на свете:

Бог есть мое желание.

На этом обрывается тетрадка, найденная при больном, доставленном в психиатрическую лечебницу, личности коего не удалось установить» Сначала он был покоен, но потом припадки бешенства и безумия начали оказываться чаще, и, наконец все это обратилось в самую ужасную болезнь. Жестокая горячка, соединенная с самою быстрою чахоткой, овладела им так свирепо, что в три дня осталась от него одна тень только. К этому присоединились все признаки безнадежного сумасшествия. Иногда несколько человек не могли удержать его.

Под вечер третьего дня он умер от удара. Сначала он почувствовал потрясающий озноб и тошноту, что-то отвратительное, как казалась, проникая во все тело, даже в пальцы, потянуло от желудка к голове и залило глаза и уши. Потом все исчезло и он забылся навеки.

Пришли мужики, взяли его за руки и за ноги и отнесли в часовню. Там он лежал на столе с открытыми глазами, и луна ночью освещала его

Правила участия в Конкурсе 1929 г. см. на 28 стр. этого номера, в §§ 2, 3, 4, 5.

ТЯЖЕЛЫЕ ДЕНЬГИ

Рассказ Л. Оливера

Иллюстрации Е. Осмонда  

За исключением мистера Сиркитля, баптистского пастора, у Болтов не бывал в гостях никто. К ним заходили только по делам. И хотя мистер Сиркитль и отрицал бы это перед собственной совестью, причиной его аккуратных, но редких посещений была главным образом забота о церковных нуждах.

Единственным проявлением расточительности, которое позволял себе Амос Болт, было ежегодное пожертвование в два фунта[4] на поддержку баптистской церкви.

Молва говорила, что Амос Болт — богатый человек. У него, конечно, была самая большая ферма в округе, 450 акров прекрасной земли, прекрасно возделываемой, новейшие машины и такие отличные подстройки, каких нельзя было найти во всей местности. Большие часы, вделанные в стену над каменным коровником, отмечали приход и уход работников. А каждое утро Амос Болт был на ногах, чтобы видеть, как они начинают работу. Для всякого человека, нанимавшегося на Брук Фарм[5], каждый день был, действительно, рабочим днем. Возраст, болезнь, долгая служба, ничто не спасало человека от расчета, если силы его ослабевали. Силы Амоса Болта не ослабевали никогда.