реклама
Бургер менюБургер меню

Стефан Толти – Черная рука (страница 5)

18

По мере того, как молодой итальянец продвигался по службе, город вокруг становился все выше, ярче и стремительней. В 1868 году вдоль Девятой авеню пролегла первая эстакадная линия метро. Электрическое освещение начало заменять старые газовые фонари в 1880-м[70]. С 1882-го прокладывались подземные магистрали парового отопления. Перекинул свой великолепный, фантастический каркас через Ист-Ривер Бруклинский мост, чье строительство завершилось в 1883-м. Страна жаждала новой рабочей силы; промышленность росла слишком быстрыми темпами, и не хватало сильных спин, чтобы пробивать шахты, разрабатывать карьеры, ковать, строить и рыть. Нью-Йорк стал центром этих преобразований. Восемьдесят из ста крупнейших компаний страны разместили свои штаб-квартиры на Манхэттене. «Уолл-стрит обеспечивала страну капиталами, – писал историк Майк Дэш. – Остров Эллис[71] направлял трудовые ресурсы в нужное русло. Пятая авеню определяла социальные тенденции. Бродвей (наряду с Таймс-сквер и Кони-Айлендом) развлекал»[72]. Каждые четыре года население города прирастало числом жителей, эквивалентным популяции Бостона. Нью-Йорк уже стал крупнейшим еврейским и крупнейшим итальянским городом в мире, один писатель с любовью назвал Манхэттен «столицей половины мира»[73]. И многие из новых граждан были приезжими из Южной Италии – contadini, бедными крестьянами Медзоджорно.

Число итальянцев, проживавших в городе, увеличилось с 833 человек в 1850 году до полумиллиона к 1910-му.

Многим «коренным» американцам кишащие толпы, темные лица и незнакомые языки казались признаком не прогресса, а анархии. Один из них – Генри Адамс[74], написавший:

«Очертания города стали суматошно меняться в попытках объять необъятное. Энергия, казалось, вырвалась из подневольного состояния и утвердила свою свободу. Цилиндр машины взорвался и выбросил в небо огромные массы камня и пара. В городе воцарилась атмосфера и динамика истерии, и горожане стали кричать со всеми оттенками гнева и тревоги, что новые силы должны быть обузданы любой ценой. Невиданное до сих пор процветание, власть, которой никогда еще не обладал человек, скорость, которой не достигало ничто, кроме метеорита, сделали мир легко возбудимым, нервным, ворчливым, безрассудным и напуганным…

Путешественник по дорогам истории разглядывал из окна клуба суматоху Пятой авеню и чувствовал себя римлянином времен Диоклетиана – свидетелем анархии, сознающим неудержимый порыв, жаждущим срочных решений, но неспособным понять, откуда придет следующий удар и какое воздействие он окажет»[75].

Но для других перемены стали возможностью заработать деньги и утвердиться у власти. Таммани-холл, пожинавший миллионы за счет нового богатства, хлынувшего на Манхэттен, обратил внимание на многочисленных иммигрантов, пробивавших туннели метро и трудившихся на швейных фабриках. Ирландцам понадобились люди, которые могли бы стать своими среди сицилийцев и калабрийцев[76] и в день выборов привести их на избирательные участки. Поэтому, когда Дубинщик Уильямс увидел баржу, ловко снующую вдоль портовых причалов, и услышал отдающий приказы командный голос, он не мог не обратить на молодого итальянца внимание. Что-то особенное в манерах Петрозино – возможно, написанное на лице полное спокойствие – привлекло взор инспектора.

Уильямс крикнул, заглушая шум волн:

– Эй, почему бы тебе не вступить в полицию?[77]

Быстро глянув на кричавшего, Петрозино тут же направил судно к берегу, спрыгнул на причал и подошел к Уильямсу. Тот немедленно понял, что возникла проблема. При росте метр шестьдесят с небольшим юноша был слишком мелким для службы в полиции – минимально допустимым стандартом тогда считался рост на десять сантиметров выше. Но поскольку ирландскому копу доводилось решать куда более серьезные проблемы, чем низкорослость кандидата, он немедленно начал «пробивать» зачисление Петрозино в ряды полиции. И уже совсем скоро, 19 октября 1883 года, двадцатитрехлетний парень был приведен к присяге.

Для бывшего чистильщика обуви этот жизненный поворот являлся судьбоносным. Петрозино – один из первых итальянцев, принятых на службу в полицию Нью-Йорка, которая состояла тогда в подавляющем большинстве из ирландцев, только-только разбавленных считаными копами немецкого и еврейского происхождения. Его прием на работу стал важной вехой и для итало-американской диаспоры, которой до этого удавалось закрепиться лишь на крошечных позициях в структурах власти их новой страны. Но если Петрозино думал, что его прорыв будет высоко оценен соотечественниками, если ему казалось, что жетон с номером 285 подарит ему аплодисменты неаполитанцев и сицилийцев, обитающих на Малберри-стрит, то его ждало глубокое разочарование.

В свой первый рабочий день новоиспеченный полицейский надел синюю суконную форму и фетровый шлем с куполом, продел в кожаную петлю на боку дубинку из белой акации и вышел из здания, где снимал квартиру, на улицы Маленькой Италии. Смена форменной одежды стала лишь внешним признаком его переосмысления себя как американца. С первых же шагов его сопровождали крики итальянцев, однако звучали не поздравления, а «оскорбления, перемежаемые непристойностями»[78]. Уличные торговцы, завидев приближение Джо, объявляли: «Продается свежая петрушка!» (на сицилийском диалекте petrosino означает «петрушка»), предупреждая тем самым местных уголовников о приближении представителя закона. Вскоре Петрозино получил по почте первые угрозы убийства.

Как он без сомнения знал, в изнуренных солнцем местах, откуда происходили южные итальянцы, любой человек в форме считался врагом. «Правительство для них – это огромное чудище в лицах конкретных людей, – писал чиновник из сицилийского городка Партинико в 1885 году, – от государственного служащего до того привилегированного существа, которое называет себя королем. Оно жаждет все отнять, не стесняясь ворует, распоряжается имуществом и жизнями в интересах тех немногих, кого поддерживает масса прихвостней и штыков»[79]. Даже церковь относилась к исполняющим закон людям с презрением[80]. В тексте Taxae cancellariae et poenitentiarieae romanae, опубликованном между 1477 и 1533 годами, архиепископ Палермо отпустил грехи лжесвидетелям, а также подкупающим судей и препятствующим правосудию любыми другими способами – при условии, что обвиняемый вышел на свободу. По мнению церкви, преступники вполне могли искупить вину, сделав пожертвование в местный приход. Им даже разрешалось, в соответствии с этим особым толкованием церковного права, хранить у себя украденные вещи. Но вот полицейский, birro? Он мог быть только гниющим куском падали.

В ирландском или немецком кварталах города принятый в полицию новичок часто становился поводом для праздника, но в Маленькой Италии было совсем не так. Петрозино, как считали многие, присоединился к тиранам их новой земли. Он «стал выродком своей семьи», – как скажет позже один американец сицилийского происхождения. Примкнуть к иностранцам и добровольно стать полицейским означало совершить «крайнее и преднамеренное оскорбление» своих, которое нелегко было простить. «Поведение Петрозино явилось примером оскорбительной безнравственности – не чем иным, как позором, который требовал безусловного наказания. По мнению [сицилийцев], Петрозино нарушил ordine della famiglia в ее расширенном толковании, публично приняв сторону чужих против себе подобных и проявив таким образом крайний индивидуализм»[81]. Некоторые южные итальянцы заявляли, что Петрозино продал свою честь белым.

Даже прибыв в Америку последними и беднейшими из западных европейцев, уроженцы «сапога» в избытке сохранили доверие и любовь к своей родине. Как ни крути, но они верили, что культура, которую они несли, на голову превосходила культуру американцев. И почитать свои корни считалось долгом любого итальянца.

Однако Петрозино проделал путь, на который мало кто из них отваживался: он всем сердцем впитал надежды своей новой страны. Он принял ее ценности как свои собственные. Взгляды соотечественников, полные ненависти, вероятно, шокировали его. Прослыть «стукачом», стать в глазах обитателей Маленькой Италии информатором и чужим шпионом – наверняка это было болезненно. «Петрушка сделает американскую полицию вкуснее, – пошло гулять остроумное замечание, – но неудобоваримой она будет всегда»[82].

Разумеется, нашлось достаточно итальянцев, считавших иначе, знавших, что полицейские итальянского происхождения крайне полезны для колонии, и гордившихся достижениями Петрозино. Но поток писем с угрозами не иссякал, и содержание их становилось настолько тревожным, что Петрозино был вынужден сменить место жительства. Он перевез свои скудные пожитки в маленькую квартирку в ирландском районе. Почти немыслимое дело для итало-американской культуры – одинокий мужчина покидает колонию и живет среди иностранцев. Это определило Петрозино как straniero, то есть как чужака, живущего среди бледнокожих и малопонятных ирландцев. Остаться одному, без семьи, означало почти закончить существование, стать, по определению сицилийцев, un saccu vacante (пустым мешком) или un nùddu miscàto cu niènti (никем напополам ни с чем). Но на заре карьеры Петрозино явил решительную готовность порвать с традициями, веками управлявшими жизнью в Медзоджорно. Чтобы «подняться», ему пришлось уйти.