Станислав Лем – Млечный путь № 2 2017 (страница 4)
– Джеймс Чедвик, – перечисляю я. – Астронавт НАСА, дважды летал в космос, на МКС, на нем аппаратура и системы обеспечения.
– Знаю Чедвика, – кивает Эйлис. – Он был у Лоры Мартин в программе «Что мы знаем о том, чего не знаем?» Отличный парень.
Она скрывает взгляд. Конечно, парень отличный, потому и взяли, но кто знает, как мы уживемся. Это главное, верно, Эйлис?
– Алексей Панягин, физик-теоретик из России, – продолжаю я. – Еще один отличный парень, один из самых больших специалистов по черным дырам.
– Видела Панягина в интернет-новостях, – сообщает Эйлис и ждет продолжения.
– Луи Неель из Франции, биолог и практикующий врач, готовился к полету на МКС.
– А пятый, конечно, англичанин, – с легкой иронией говорит Эйлис. Она не любит англичан, это у нее врожденное: кому лучше знать британский характер, как не ей, чьи предки в далеком 1620 году основали первую колонию в Новом Свете?
– Нет, – улыбаюсь я. – Индус. Амартия Сен.
– Впервые слышу, – бормочет Эйлис. – Индус. Это не…
– Если ты о совместимости, то Штраус говорит: лучшего кандидата не найти. А если о профессии, то он превосходный навигатор. В проекте с первого дня.
– О, – легкая ирония все еще слышна в словах Эйлис, – значит, он просчитает любую орбиту и приведет «Нику» в порт назначения… если ты впустишь его в свое сознание.
– Мое сознание, – бормочу я. – Вряд ли я смогу его не впустить.
– А самому уйти. И ничего не знать.
– Эйлис…
– Сейчас, Чарли. Я… мне просто… ты должен понять.
– Я понимаю, – говорю я, целую Эйлис ладонь, прижимаю ее ладони к своим щекам, и мы смотрим друг другу в глаза, будто прощаемся, хотя это, конечно, не так. Но теперь все недели, все дни, все часы и каждую минуту до старта мы будем смотреть друг другу в глаза и прощаться. Каждый миг, час, день.
– Я люблю тебя, – говорит Эйлис.
Она никогда прежде не говорила этого. Не говорила словами. Слова принадлежали мне, любовь – ей.
– Вернись, – говорит она. – Оттуда. Один. Мне нужен ты. Они – нет.
Я киваю. Официант расставляет тарелки с едой, мы едим, очень вкусно, мы пьем вино, лучше которого нет, и я вспоминаю вкус, рассматривая звезды в носовом иллюминаторе «Ники». Джек мог, наверно, оставить ужин мне, но, видимо, успел проголодаться. Он? Я?
Я, конечно. Кроме меня, здесь нет никого. Нас пятеро, и этот парадокс меня до сих пор смущает, несмотря на курс лекций по практической психологии, многочасовые беседы со Штраусом и тренировки, тренировки, тренировки. Чедвик, Панягин, Неель и Сен. Они приходили и уходили, я ощущал результат их присутствия, я понимал их, я их даже начал любить.
«Уверен, что все будет штатно, – каждый день говорил мне Штраус. – И через триста двенадцать дней вы вернетесь домой».
Наверняка он говорил эти же слова Панягину, Сену, Чедвику и Неелю. Я уверен, что говорил, но меня порой бесила невозможность это проверить.
Захотелось спать. Все правильно. Двадцать три часа тридцать минут мирового времени. Хьюстон передал запись сонаты Моцарта. Луи узнал бы, какая это была соната, мог бы назвать исполнителя, для меня же это просто спокойная ночная музыка, под которую хорошо заснуть… и видеть сны. Мимолетно подумал, что сны буду видеть уже не я. Амартия, наверно? Я бы доверил свои сны только ему. Мысль была нелепой, и я думал об этом, готовя постель, совершая туалет, укладываясь на «полку сна» и пристегиваясь – привычные движения, отработанные до мелочей. Делаешь, не думая, а думаешь о том, что увидит Амартия во сне – конечно, это будет его сон, не мой, и он никогда не сможет мне рассказать, разве что, проснувшись, запишет в файл, а я прочту, но он не станет этого делать, потому что тогда нарушится приватность субличности, а это табу.
Все хорошо, все штатно, – думаю я, засыпая. Или уходя? Что я делаю, когда меня нет? Сплю? Отсутствую в мире? Ни Штраус, ни его психологи так и не дали ответа на эти вопросы. «Наука еще не знает».
Мы познакомились, конечно. Однако встречу нам разрешили только один раз: за двое суток перед встраиванием. Без жен, без детей – пятеро. Прекрасный вид на Скалистые горы из окна. Вкусный воздух вершин. Расплавленное подтаявшее, как мороженое, солнце. С него капало золотистым туманом, особенно перед закатом.
Мы сидели в креслах на балконе и рассказывали о себе. Не по очереди, как советовал Штраус, а перебивая друг друга. Каждый вспоминал свое, и каждый свое скрывал. И все это понимали. Никто не собирался делиться интимным – возможно, Штраус на это надеялся, но, если он так полагал, значит, ошибался.
Меня поразил Панягин. Я знал, что в детстве он попал в аварию вместе с родителями. Все знали – о Панягине журналисты опубликовали больше всего материалов: необычная судьба, мальчик мечтал о космосе, готовил себя в космонавты, но авария все перечеркнула. Перелом позвоночника, паралич ног, инвалидная коляска. Алекс стал физиком-теоретиком, занялся квантовой физикой, космологией и теорией релятивистских объектов. Рассказывал Алекс не о себе, а о черных дырах и, в частности, об Энигме. Мы заслушались, хотя каждый, конечно, успел прочитать и посмотреть о черных дырах все, что мог найти в Интернете, узнать на лекциях, прочитать в книгах – в том числе специальных и трудно понимаемых. За несколько часов общения с Алексом мы узнали о космосе столько нового, сколько не усвоили за все время тренировок.
Джеймс Чедвик оказался свойским парнем, он всех обаял и создал впечатление классного специалиста, ни слова не рассказав о своей работе и ни разу не упомянув ни одного специального термина. Говорил о детстве, о мечте, об учебе, о жене и дочери, о красоте закатов и о том, как он не любит бегать кроссы, но приходится – нужно сохранять спортивную форму.
Амартия Сен был молчалив, но слушал так внимательно и с таким упоением узнавания, что мне в какой-то момент начало казаться, что говорит он больше всех, перебивая и комментируя каждую реплику. Странное ощущение, я не сумел его объяснить, рассказал Эйлис, а она воскликнула: «Обожаю таких людей! От них получаешь больше положительных эмоций, чем от лучшей подруги, болтающей о своих проблемах».
Если говорить об эмоциях, их я больше всего получил, слушая Луи Эжена Нееля – в отличие от других, француз рассказал и о своей интимной жизни, и о браках (он был женат трижды, с последней женой расстался за неделю до зачисления в экипаж), и о ежегодных походах в Альпы, и о современной медицине, самой сложной, по его мнению, самой важной и самой таинственной науке среди всех наук.
Я тоже рассказал о себе, многого не договаривая. Почему-то мне казалось, что, поскольку стану физическим носителем, то покопаться в моих мыслях и ощущениях каждый из них сможет потом. Это мне и не нравилось, и приводило в восторг, и вызывало ужас, и интриговало – масса эмоций, о которых я ни словом не обмолвился при встрече, но Штраусу, конечно, все выложил, а тот, хотя и отнесся очень серьезно к этой моей, как он ее назвал, фобии, объяснил, что никто из четверых субличностей не станет, да и не сможет докучать мне своими проблемами, я и знать не буду, что каждый станет делать в мое «отсутствие». В мое отсутствие – это поражало меня больше всего и стало вначале сильнейшей фобией, от которой, впрочем, меня избавили задолго до процедуры «встраивания».
Произошло это буднично, в Хьюстонском Институте психологических проблем, директором которого был Штраус. Небольшая комната, тахта, как на приеме у психоаналитика, обычный шлем, беспроводной – на голове почти не чувствуешь. Стены светло-салатные, успокаивающий цвет. Когда вошел Штраус с помощницей и снял с меня шлем, будто я вернулся после поездки на мотоцикле, я удивленно спросил: «Что, все?» – «Конечно, – бодро сообщил Штраус, передавая шлем помощнице. – Вы же знаете всю процедуру».
Это было за две недели до старта. С Эйлис мы попрощались рано утром, когда за мной заехала машина из Института. Эйлис… впрочем, это неважно, не имеет отношения к истории, к науке, к познанию космоса, к «Нике»… ни к чему в этом прекрасном мире. Кроме нас двоих. Двоих, что бы ни говорили медики о том, что личная память после «встраивания» становится общей, и каждый из нас, пяти, знает все, что происходило прежде с каждым из нас, пяти, только вызывать воспоминания по своему желанию не может, поскольку общим у нас стало подсознание, а с ним ни поговорить, ни послушать, ни убедить – ничего.
Один-единственный раз за время полета мы – пятеро – сможем «собраться» вместе. Услышать друг друга, поговорить. Принять решение. Выполнить задачу. Сделать то, для чего меня – нас – отправили за тридцать семь миллионов километров от нашего общего дома.
За десять минут до расчетного времени пролета «Ники» мимо Энигмы.
А если потом мы не сумеем «разойтись»? Я сойду с ума? Во мне будут говорить, кричать, спорить, самоутверждаться четыре голоса, от которых я не смогу избавиться?
«Пусть это вас не беспокоит, – сказал Штраус. – вы видели доклад о клинических испытаниях. Говорили с донорами. Изучили все материалы. Семь полных процедур. Ни одного сбоя».
Я хотел сказать, что меня успокоили бы сто сорок три удачных испытания. Лучше – три тысячи – без сбоев и проблем. Но время поджимало, «Ника» должна была стартовать вовремя. Семь полных процедур – в успех можешь верить, можешь не верить, но лучше – верь, поскольку согласился.