реклама
Бургер менюБургер меню

Сона Скофилд – Мужчины делили меня как территорию (страница 7)

18

Был один вечер, который я до сих пор помню слишком хорошо.

Я приготовила ужин, прибрала на кухне, сложила белье, ответила на пару рабочих писем и уже собиралась наконец сесть, когда услышала, как в замке поворачивается ключ. По этому звуку я сразу поняла: он раздражен. Не знаю, как объяснить это человеку, который никогда не жил в такой атмосфере. Просто есть разница между тем, как открывает дверь мужчина, у которого нормальный день, и тем, как входит человек, готовый сорвать злость на первом, кто окажется рядом.

Он вошел, бросил ключи на тумбу слишком резко и, не разуваясь, прошел в комнату.

– Ты дома? – крикнул он таким тоном, будто сам факт моего присутствия уже вызывал у него претензию.

– Да, – ответила я из кухни.

Он появился в дверях и окинул меня взглядом.

– А чего так темно?

Свет был включен. Просто не верхний, а мягкий, над столешницей. Я всегда любила такой свет вечером. Он делал кухню уютнее. Но я уже по выражению его лица поняла: это неверный ответ, еще до того как успела его дать.

– Мне так комфортнее, – сказала я.

Он усмехнулся.

– Ну конечно. Тебе вообще комфортнее делать все через одно место.

Такие фразы особенно опасны тем, что они не выглядят достаточным поводом для скандала. Со стороны – просто грубость. Просто плохое настроение. Просто мужчина устал. Но когда ты слышишь это не раз, не два, а годами, внутри образуется тонкая выжженная полоска. И однажды ты уже не споришь даже мысленно. Просто принимаешь как фон.

Я тогда тоже не ответила. Потянулась к выключателю и включила верхний свет.

Он прошел к столу, заглянул в кастрюлю, поморщился:

– Опять курица?

– Ты сам просил что-то легкое.

– Это было вчера.

Я открыла рот, чтобы сказать, что вчера он как раз почти не ел дома, но закрыла его. Потому что уже знала: если пойду за фактом, он пойдет за интонацией. Скажет, что я цепляюсь, что я опять начинаю, что со мной невозможно по-человечески.

Он сел, попробовал еду и сказал:

– Остыла.

Я поставила рядом чайник, хотя он не просил. Нарезала хлеб, хотя он не ел хлеб по вечерам. Достала соус, который ему нравился. Это все были не жесты заботы. Это были мелкие подношения тревожной женщины, пытающейся умилостивить домашнего бога перед грозой.

И самое страшное – я понимала это уже тогда.

Понимала и все равно продолжала.

После ужина он ушел в душ, а я стояла на кухне и чувствовала себя выжатой так, будто разгружала мешки. Хотя по факту ничего особенного не произошло. Никто не кричал. Никто не хлопал дверью. Не было ни прямого оскорбления, ни скандала, ни разоблачения.

Просто полтора часа жизни на цыпочках.

Вот от чего устают женщины в таких браках. Не только от боли. От постоянной настройки себя под чужую непредсказуемость.

Иногда мне казалось, что у меня больше нет естественных движений. Все стали выверенными. Осторожными. Сдержанными. Я даже в ванной закрывала шкафчик медленнее, чем раньше. Даже смеялась тише, если говорила с кем-то по телефону. Даже плакала так, чтобы он не услышал.

Особенно плакала.

У меня было несколько любимых мест для слез. Ванная – если включить воду. Машина – если остановиться во дворе на пару минут раньше, чем подняться домой. И кладовка, как ни смешно. Маленькая темная кладовка, где пахло порошком, зимними вещами и старой коробкой с елочными игрушками. Иногда я заходила туда якобы за чем-то бытовым, закрывала дверь и просто стояла в темноте, прижав ладонь ко рту.

Не потому, что хотела скрыть слабость. А потому, что знала: если он увидит мои слезы, они тоже станут уликой против меня.

– Опять этот театр.

– Ты специально давишь на жалость.

– Нормальные люди умеют держать себя в руках.

– Ты сама себя накручиваешь.

Он всегда умел обесценить не только мою боль, но и сам способ, которым она выходила наружу.

Однажды я все-таки не выдержала.

Это было в субботу. Мы собирались куда-то поехать, уже не помню куда. Кажется, к его знакомым. Я долго выбирала платье, потому что знала: если наряжусь слишком ярко, он скажет, что я выгляжу вызывающе. Если слишком просто – что я опять как серая мышь. В итоге выбрала темно-синее, спокойное, закрытое, почти без шансов на ошибку.

Он посмотрел на меня и сказал:

– Ты в этом собралась?

– А что не так?

Он пожал плечами.

– Ничего. Просто ты как учительница на пенсии.

Я тогда стояла перед зеркалом, уже с сережками, уже с уложенными волосами, и почувствовала, как что-то внутри осыпалось. Не потому, что платье было таким уж важным. А потому, что я опять проиграла в игре, где правил не существовало.

– Я могу переодеться, – сказала я.

Он усмехнулся.

– Да делай что хочешь. Только потом не ной, если сама себе не нравишься.

Я смотрела на свое отражение и вдруг с ужасом поняла, что больше не умею понимать, нравлюсь ли я себе. Мне нужен был внешний судья. Его лицо. Его реакция. Его одобрение или хотя бы отсутствие насмешки. Без этого я чувствовала себя как ребенок, которого вывели на сцену без текста.

И тогда я села на край кровати и просто расплакалась.

Тихо. Без истерики. Без красивых слов. Слезы текли сами, а я сидела, опустив плечи, и впервые за долгое время не пыталась выглядеть сильной.

Он стоял у двери спальни и смотрел на меня секунд пять. Потом сказал:

– Ну началось.

Никакой паузы.

Никакого «что с тобой?»

Никакого человеческого испуга перед женской болью.

Только усталое раздражение человека, которому испортили картинку.

– Я ничего не могу сделать нормально рядом с тобой, – сказала я сквозь слезы.

Он закатил глаза.

– Конечно. Теперь я еще и в этом виноват.

И вот тут меня вдруг пронзило.

Не мыслью. Телом.

Я физически почувствовала, как моя боль снова, как всегда, уходит не в ту сторону. Не к ее причине. А ко мне самой. Еще минута – и я снова начну оправдываться за свои слезы. Еще две – и уже буду просить прощения за испорченный день.

Я вытерла щеки ладонями и замолчала.

Он постоял еще немного, потом сказал:

– Давай быстрее. Из-за твоих сцен мы опять опоздаем.

Когда за ним закрылась дверь комнаты, я осталась сидеть на кровати в полнейшей внутренней тишине. Такой тишине, в которой вдруг слышно правду без украшений.