реклама
Бургер менюБургер меню

Софья Толстая – Дневники 1862–1910 (страница 116)

18

После смерти Ванечки… – вспомни его слова: “Папа, никогда не обижай мою маму”, – ты обещал мне вычеркнуть эти злые слова из дневников своих. Но ты этого не сделал; напротив. Или ты боишься, что слава твоя посмертная будет меньше, если ты не выставишь меня мучительницей, а себя мучеником?

Прости меня; если я сделала эту подлость и прочла твои дневники, то меня на это натолкнула случайность. Я убирала твою комнату, обметала паутину из-под твоего письменного стола, откуда и упал ключ. Соблазн заглянуть в твою душу был так велик, что я это и сделала. И вот я натолкнулась на слова (приблизительно; я слишком была взволнована, чтоб помнить подробно): “Приехала С. из Москвы. Вторглась в разговор. Выставила себя. Она стала еще легкомысленнее после смерти Ванечки. Надо нести крест до конца. Помоги мне, Господи…» и т. д.

Когда нас не будет, это легкомыслие можно толковать кто как захочет, и всякий бросит в жену твою грязью, потому что ты этого хотел и вызываешь сам на это своими словами. И всё это за то, что я всю жизнь жила только для тебя и твоих детей, любила тебя одного больше всех на свете (кроме Ванечки), что легкомысленно (как ты это рассказываешь будущим поколениям в своих дневниках) себя не вела и умру и душой, и телом только твоей женой…

Стараюсь стать выше того страданья, которое мучает меня теперь; стараюсь стать лицом перед Богом, своей совестью, смириться перед злобой любимого человека и, помимо всего, оставаться всегда в общении с Богом: “любите ненавидящих нас”, и “яко же и мы оставляем должникам нашим”, и “видеть свои прегрешения и не осуждать брата своего”. И Бог даст, я достигну этого высокого настроения.

Но если тебе не очень трудно это сделать, выкинь из всех дневников своих всё злобное против меня, ведь это будет только по-христиански. Любить меня я не могу тебя просить, но пощади мое имя; если тебе не трудно, сделай это. Если же нет, то Бог с тобой. Еще одна попытка обратиться к твоему сердцу.

Пишу это с болью и слезами; говорить никогда не буду в состоянии. Прощай; всякий раз, как уезжаю, невольно думаю: увидимся ли? Прости, если можешь.

С. Толстая».

Мы тогда как будто объяснились; кое-что Л. Н. зачеркнул в своих дневниках. Но никогда уже искавшее тогда утешения и любви сердце мое не обращалось к мужу с той непринужденной, любовной доверчивостью, которая была раньше. Оно навсегда замкнулось болезненно и бесповоротно.

17 ноября. Выхожу вечером в комнату Льва Николаевича. Он ложится спать. Вижу, что ни слова утешенья или участия я от него теперь никогда не услышу. Свершилось то, что я предвидела: страстный муж умер, друга-мужа не было никогда, и откуда же он будет теперь? Счастливые жены, до конца дружно и участливо живущие с мужьями! И несчастные, одинокие жены эгоистов, великих людей, из жен которых потомство делает будущих Ксантипп!

Не по мне вся жизнь. Некуда приложить кипучую жизненную энергию, нет общения с людьми, нет искусства, нет дела – ничего нет, кроме полного одиночества весь день, когда пишет Л. Н., и игры в винт по вечерам, для отдыха Л. Н. О, ненавистные возгласы: «Малый шлем в пиках! Без трех… Зачем же сбросили пику, нужно сделать ренонс… Каково, как чисто взяли большой шлем!..» Точно бред безумных, к которому не могу привыкнуть. Пробовала я, чтоб не сидеть одной, участвовать в этом бреде и каждый раз ловила себя на том, что мне делалось и стыдно, и еще более тоскливо от игры в карты.

Доктор Беркенгейм участливо и молча смотрит на меня, видя всю мою тоску, и читает мне по вечерам вслух. Читали Чехова, и это приятно.

1904

17 января. Жизнь летит со страшной быстротой. С 6 декабря по 27-е жила моя Таня со всей семьей в Ясной. Выборы, елка, праздники, суета так утомительны были, что и радоваться не было времени. Инфлюэнца очень меня ослабила. Под новый год Л. Н. заболел, и грустно встретили с Сережей, Андрюшей, Анночкой, Сашей и мальчиками Сухотиными. Потом еще гостила сестра моя Таня, веселая, легкомысленная, но надломленная жизнью, которая научила ее особенному обращению с людьми.

Неприятность с винтом, моя болезнь от огорчения. 8 января приезжали три студента из Петербургского горного института с адресом. Много с ними беседовала, умные люди, но, как и все современные молодые люди, не знают, куда приложить свои силы. Вечером мы все уехали в Москву, где я и пробыла до 15-го числа, вечера. Была два раза в опере Аренского «Наль и Дамаянти»; мелодично, грациозно, но не сильно. А какой прелестный идеал настоящей женщины в этой поэме!

Ездила всюду с Сашей. Были и на концерте симфоническом с Шаляпиным. Это самый талантливый и умный певец из всех, кого я слыхала в жизни. Еще был концерт Гольденвейзера, игравшего оживленнее, чем обыкновенно; потом репетиция «Вишневого сада» Чехова доставила мне большое удовольствие. Тонко, умно, с юмором, вперебивку с настоящим трагизмом положений – всё это хорошо.

Но главное дело мое в Москве было перевезти девять ящиков с рукописями и сочинениями Льва Николаевича из Румянцевского в Исторический музей. Меня просили взять ящики из Румянцевского музея по случаю ремонта. Но мне странно показалось, что в таком большом здании нельзя спрятать девять ящиков в один аршин длины. Я обратилась к директору музея, бывшему профессору Цветаеву. Он заставил меня ждать полчаса, потом даже не извинился и довольно грубо начал со мной разговор.

– Поймите, что мы на то место, где стоят ящики, ставим новые шкапы, нам нужно место для более ценных рукописей, – между прочим заявил Цветаев.

Я рассердилась, говорю:

– Какой такой хлам ценнее дневников всей жизни и рукописей Толстого? Вы, верно, придерживаетесь взглядов «Московских Ведомостей»?

Мой гнев смягчил невоспитанного, противного Цветаева, а когда я сказала, что надеялась получить помещение лучшее для всяких предметов, бюстов, портретов и всего, что касалось жизни Льва Николаевича, Цветаев даже взволновался, начал извиняться, говорить льстивые речи и что он меня раньше не знал, что он всё сделает. И так я уехала, прибавив, что если я сержусь, то потому, что слишком высоко ценю всё то, что касается Льва Николаевича, что я тоже львица, как жена Льва, и сумею показать свои когти при случае.

Отправилась я после этого в Исторический музей к старичку восьмидесяти лет – Забелину. Едва передвигая ноги, вышел ко мне совсем белый старичок с добрыми глазами и румяным лицом. Когда я спросила его, можно ли принять и поместить рукописи Льва Николаевича в Исторический музей, он взял мои руки и стал целовать, приговаривая умильным голосом: «Можно ли? Разумеется, везите их скорей. Какая радость! Голубушка моя, ведь это история!»

На другой день я отправилась к князю Щербатову, который тоже выразил удовольствие, что я намерена отдать на хранение в Исторический музей рукописи и вещи Толстого. Милая его жена, княгиня Софья Александровна, рожденная графиня Апраксина, и очень миленькая дочь Маруся. На следующий день мы осматривали помещение для рукописей, и мне дают две комнаты прямо против комнат Достоевского.

Весь персонал Исторического музея, библиотекарь Станкевич, его помощник Кузминский, и князь Щербатов с женой – все отнеслись с должным уважением и почетом ко мне, представительнице Льва Николаевича.

В Румянцевском музее был только Георгиевский в отделении рукописей. Мы приехали четверо: помощник библиотекаря Исторического музея Кузминский, солдат, мой артельщик Румянцев и я. Забрав ящики, мы благополучно свезли их в музей и поставили в башне. Теперь я вся поглощена заботой о перевозке вещей и еще рукописей Льва Николаевича туда же. Надо спасти всё, что можно, от бестолкового расхищения вещей детьми и внуками.

Мы очень с Л. Н. дружны это время, да и всегда, когда мы одни, у нас устанавливаются прежние отношения доверчивой ласковости, которая не нарушается присутствием четырех старших детей, но нарушается присутствием дочери Маши, моей сестры Тани и некоторых друзей и знакомых. Всё это время Л. Н. очень был бодр, усиленно работал, увлекаясь составлением новой книги мыслей мудрых людей и мечтая о том, чтоб были даже рассказы и целый ряд чтений в одном направлении – на каждый день[154]. «И, разумеется, я ничего не успею в жизни сделать», – с грустью говорит он.

Один день Л. Н. ездил верхом верст от десяти до шестнадцати, а другой день ходил пешком тоже далеко. Сегодня ему нездоровится, он вечером чихал и не стал пить чай.

В Москве я узнала, что в «Журнале для всех» в марте напечатают мою поэзию в прозе «Стоны», с псевдонимом Усталая.

3 февраля. Вчера был тут странный офицер – казак Белецкий. Он бывший военный, отрицает войну и кончил курс в университете юристом. В разговоре с ним я еще раз уяснила себе ясно свое отношение к мыслям моего мужа. Если б у нас был полный разлад, то мы не любили бы друг друга. Я поняла, что я любила в Льве Николаевиче всю положительную сторону его верований и всю жизнь не терпела его отрицательной стороны, возникшей из той черты характера, которая всегда всему составляла протест.

Л.Н. здоров; один день он гуляет, другой день ездит верхом. Дня три тому назад он долго не возвращался. Является в шестом часу, и мы узнаем, что он съездил в Тулу взад и вперед, чтоб купить последнюю телеграмму и иметь свежие вести о войне с японцами. Война эта и в нашей деревенской тишине всех волнует и интересует. Общий подъем духа и сочувствие государю изумительные. Объясняется это тем, что нападение японцев было дерзко-неожиданное, а со стороны России не было ни у государя, ни у кого-либо желания войны. Война вынужденная.