реклама
Бургер менюБургер меню

Софья Толстая – Дневники 1862–1910 (страница 115)

18

7 марта. Лев Николаевич здоров. Прекрасно катались сегодня по Засеке, всё лесными дорожками, но уже всё тает. Л. Н. ехал с Сашей, я с Левой, а доктор – с Наташей и Юлией Ивановной. Потом я пересела к Льву Николаевичу. Сердце мое прыгало от радости, что он здоров, едет и правит: сколько раз я считала его жизнь конченой, и вот опять он к ней возвращен! И эта радость его здоровья не излечивает моего сердечного недуга; как войду в свою комнату, опять охватывает меня какая-то злая таинственность моего внутреннего состояния, хочется плакать, хочется видеть того человека, который составляет теперь центральную точку моего безумия, постыдного, несвоевременного. Но да не поднимется ничья рука на меня, потому что я мучительно исстрадалась и боюсь за себя. А надо жить, надо беречь мужа, детей, надо не выдавать, не показывать своего безумия и не видеть того, кого болезненно любишь. И вот молишься об исцелении этого недуга, и только.

18 марта. Мне часто кажется, что в жизни моей я была мало виновата перед моими детьми – я слишком их любила, и осуждение их, а иногда и грубость невыносимо больно действуют на мою душу.

Сегодня пошла в библиотеку за книгой. Лева спал; и у меня такое нежное до слез умиление было, когда я посмотрела на его плешивенькую, с черными редкими волосами маленькую голову, на его немного оттопыренные губы и всю худую фигуру его. И так жалко мне стало его, что он храбрится перед жизнью, которая разлучила его теперь с семьей – больной, милой женой и двумя мальчиками. И чем-то кончится болезнь Доры! И так же умиленно я смотрю и на часто мрачно озабоченного Сережу, и на спутавшегося старого ребенка – Илюшу, и на закрывающего на всё разумное глаза легкомысленного, но ласкового Андрюшу, и на любимую Таню, и на больную Машу, и на пока счастливого, но еще бессознательного Мишу, и на такую же Сашу. Так всегда одного хочется: чтоб все были счастливы и хороши морально!

Еду сегодня в Москву, и тяжело, и что-то страшно… Стоит месяц уже солнечная погода, Л. Н. здоров, всё у нас хорошо. Работа во мне идет внутренняя со страшной силой, всё молюсь, особенно по ночам, на коленях перед старинным образом, и так и хочется, чтоб поднятая рука Спасителя наконец поднялась бы надо мной и благословила мою душу на мирное, спокойное настроение.

1 июля. Не писала всю весну и лето; жила чисто с природой, пользуясь прелестной солнечной погодой. Такого жаркого, красивого во всех отношениях лета и такой блестящей весны – не запомню. Не хотелось ни думать, ни писать, ни углубляться в себя. Да и зачем? «Взрывая, возмутишь ключи…»[151]. Жили мирно, спокойно, даже радостно.

Сегодня отвратительный разговор за обедом. Л. Н. с наивной усмешкой, при большом обществе, начал обычно бранить медицину и докторов. Мне было противно (теперь он здоров), но после Крыма и девяти докторов, которые самоотверженно, умно, внимательно, бескорыстно восстановили его жизнь, нельзя порядочному и честному человеку относиться так к тому, что его спасло. Я бы молчала, но тут Л. Н. прибавил, что Руссо сказал, что доктора в заговоре с женщинами; итак, и я была в заговоре с докторами. Тут меня взорвало. Мне надоело играть вечно роль ширмы, за которой прячется мой муж. Если он не верил в лечение, зачем он звал, ждал, покорялся докторам?

Наш тяжелый разговор 1 июля 1903 года не есть случайность, а есть следствие той лжи и одиночества, в которых я жила. Я обвиняюсь своим мужем во всем: сочинения его продаются против его воли; Ясная Поляна держится и управляется против его воли; прислуга служит против его воли; доктора призываются против его воли… Всего не пересчитать… А между тем я непосильно работаю на всех и вся моя жизнь не по мне.

Так вот я отстраняюсь от всего, я измучена вечными упреками и трудом. Пусть Л. Н. хоть остальную свою жизнь живет по своим убеждениям и по своей воле. А я устала служить ширмами и выйду из этой навязанной мне роли.

5 июля. Есть что-то в моем муже, что недоступно моему жалкому, может быть, пониманию. Я должна помнить и понять, что назначение его – учить людей, писать, проповедовать. Жизнь его, наша, всех близких должна служить этой цели, и потому его жизнь должна быть обставлена наилучшим образом. Надо закрывать глаза на всякие компромиссы, несоответствия, противоречия и видеть только в Льве Николаевиче великого писателя, проповедника и учителя.

9 июля. Вернулись из-за границы все дети: Оболенские – Маша с Колей 6-го, Андрюша – 7-го, Лева – 8-го. Андрюша очень худ, слаб и жалок, но очень приятен. Лева, бедный, измучен душевно, очень мне жалок и дорог. Маша поправилась и по-прежнему чужда.

Сегодня Л. Н. почувствовал стеснение в груди и перед завтраком пульс был правильный, 78, а когда он поел картофеля и хлеба с медом, удушья усилились, пульс стал частый и путаный; вчера еще и все последние дни он жаловался на слабость и ночь провел плохую.

Очень я испугалась, и опять ужас перед пустотой в жизни, если не станет Льва Николаевича раньше меня.

10 июля. К вечеру вчера Л. Н. уже стало лучше. Он последние дни слишком много тратился, и верхом, и пешком, а кроме того, поел тяжело. Приезжали вечером молодой кавалергард Адлерберг с огромной, полной женой. Л. Н. его позвал к себе и много расспрашивал о военных действиях: «Что такое развод? Когда на смотру государь садится на лошадь? Кто подводит лошадь?» и проч., и проч. Л. Н. очень занят историей Николая I и собирает и читает много материалов. Это включится в «Хаджи-Мурата».

12 июля. Что-то хотела записать хорошее, но зачиталась и теперь устала. Вчера ездила к имениннице Ольге в Таптыково. Андрюша больной, очень жалок своим грустным и крайне похудевшим видом. Ольга часто мне непонятна. В чем ее суть и жизнь? Ехали с Левой. И этот сын не радует. Жена умирает в Швеции в нефрите; он делает планы, хочет поступать на медицинский факультет, жить в Москве; и какое-то в нем неспокойствие. Льву Николаевичу что-то нездоровится: стеснения в груди, неровный пульс. Изменилась погода, страшный ветер и 11° тепла. Вечером Л. Н. с Машей, Колей, Сашей и Никитиным играли оживленно в винт.

Много сижу одна, в своей комнате. Буланже говорит, что моя комната похожа на комнату молодой девушки. Странно, что теперь, когда я живу одна и никогда мужской глаз или мужское прикосновение не касается больше меня, у меня часто девичье чувство чистоты, способности долго, на коленях молиться перед большим образом Спасителя или перед маленьким – Божьей матери (благословение тетеньки Татьяны Александровны Льву Николаевичу, когда он уезжал на войну). И мечты иногда не женские, а девичьи, чистые…

13 июля. Большая суета с самого утра. Приехали к Л. Н. два итальянца: один аббат, которого больше интересовала русская жизнь и наша, чем разговоры; другой – профессор теологии, человек мысли, энергичный, – отстаивал перед Л. Н. свои убеждения[152], состоявшие, главное, в том, что надо проповедовать истины, которые познал в религии и нравственности, не сразу разрушая существующие формы. Л. Н. говорил, что формы все не нужны, что религия – это истина, а церковь и формы есть ложь, путающая людей и затемняющая христианские истины. Очень интересно было слушать эти разговоры.

Потом приехали сыновья Лева и Андрюша, еще позднее – Стахович с дочерью и сын Миша. Разговоры, крики детей, суета еды и питья ужасно утомительны. Приезжали отец старик и жена приговоренного за богохульство Афанасия, очень были жалки, но помочь им уж, кажется, нельзя. Л. Н. просил об этом Афанасии государя, которому писал письмо, переданное графом Александром Васильевичем Олсуфьевым[153].

Маша с Колей уехали, и как приезд их, так и отъезд остались незаметны у нас в доме.

10 августа. Обыкновенно говорят, что мужа с женой никто, кроме Бога, рассудить не может. Так пусть же письмо, которое я перепишу здесь, не даст никогда повода к осуждению кого бы то ни было. Но оно во многом перевернуло мою жизнь и поколебало мое отношение, доверчивое и любовное, к моему мужу. То есть не письмо, а повод, по которому я его написала.

Это было в год смерти моего любимого маленького сына Ванечки, умершего 23 февраля 1895 года. Ему было семь лет, и смерть его была самым большим горем в моей жизни. Всей душой я прильнула к Льву Николаевичу, в нем искала утешения, смысла жизни. Я служила, писала ему, и раз, когда он уехал в Тулу и я нашла его комнату плохо убранной, я стала наводить в ней чистоту и порядок.

Дальнейшее объяснит всё… Сколько слез я пролила, когда я писала это письмо!

Вот оно; я нашла его сегодня, 10 августа, в моих бумагах. Это черновое.

«12 октября 1895 года.

Все эти дни ходила с камнем на сердце, но не решалась говорить с тобой, боясь и тебя расстроить, и себя довести до того состояния, в котором была в Москве до смерти Ванечки. Но я не могу (в последний раз… постараюсь, чтоб это было в последний) не сказать тебе того, что заставляет меня так сильно страдать.

Зачем ты в дневниках своих всегда, упоминая мое имя, относишься ко мне так злобно? Зачем ты хочешь, чтоб все будущие поколения поносили имя мое как легкомысленной, злой, делающей тебя несчастным жены? Если б ты меня просто бранил или бил за то, что находишь дурным во мне, ведь это было бы несравненно добрей (то проходяще), чем делать то, что ты делаешь.