18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Софья Смирнова – Огонек (страница 6)

18

На этот раз старика не оказалось в гостиной. Он ушел в чайную и там около самовара, в самом покойном кресле и в своем неизменном тулупчике на собачьем меху, дремал в ожидании карт. А дочка его в это время была счастлива. Она ходила с Жоржинькой по зале и вела с ним интимный разговор. Дружба их быстро подвигалась вперед, особенно если принять во внимание, что первое знакомство было сделано только накануне. Жоржинька уже входил во вкус и принимал по временам свирепое выражение. Это значило, что он увлекался. Вспомнив, впрочем, что разговаривает с девицей, спешил состряпать улыбку.

– К несчастию, мы не понимаем, – ораторствовала Любочка, – что нам нужно единодушие, как можно больше единодушия. Вы согласитесь, что же может сделать одна какая-нибудь единица среди общества, которое ей не сочувствует? Например, если бы я выдумала сделаться чиновником, стали бы вы мне сочувствовать?

Жоржинька соображал, что, в самом деле, надо ли ей сочувствовать или нет, и старался представить себе Любочку в мундире. Но та уже летела дальше, не дожидаясь ответа:

– Впрочем, нет! Чиновник, администратор – это уже отжившие понятия. Может быть, они необходимы, я не знаю, но, во всяком случае, они уж свою прелесть потеряли. Возьмем что-нибудь более живое. Доктор, например. Вы, надеюсь, ничего не имеете против того, чтобы женщина была доктором?

Вопрос был сделан таким тоном, дескать, «посмей только отказаться». Жоржинька понял и объявил, что он ровно ничего не имеет против этого.

– Ну хорошо, вы – положим! Вы человек развитой. Но, боже мой, сколько же у нас людей, которые знать ничего не хотят. Пусть остается женщина по-прежнему стряпухой, нянькой, пожалуй, кокеткой, но, чтобы у нее явились какие-нибудь человеческие стремления – боже сохрани! Вы скажете мне, что все это избитые места. Но что ж делать? Есть вещи, которые имеют для нас всегда прелесть новизны.

Жоржинька рассматривал ее фигуру и думал, как бы возобновить поскорее давивший разговор о чувствах. (Утром они только было пустились в психологические тонкости, но завтрак помешал.)

– Женщина, – храбро начал Жоржинька, – по-моему, в известных отношениях выше мужчины, а в известных отношениях ниже.

«Сейчас сведу речь на кротость, самоотвержение, а там уж и до нежных чувств недалеко», – думал он, но не тут-то было.

Любочка мастерски работала языком:

– Это каким образом? Разве естественные науки не доказали нам двадцать раз, что между устройством женского и мужского мозга разницы никакой не найдено?

«Ну уж это ты, сударыня, врешь», – подумал Жоржинька, а вслух прибавил:

– Это, конечно, так. По уму никто не ставит женщину ниже. Но все же есть некоторые оттенки. Есть свойства, которые принадлежат только женщине. Ее делают гораздо привлекательнее мягкость и уступчивость, чем суровая, неуклюжая воля.

Тут он истощил весь свой запас приличных и красивых слов в полной уверенности, что попал, наконец, на свой конек. Но Любочка помчалась совсем в другую сторону. Она заговорила о непреклонной воле, о твердом характере и о том, что ничто, по ее мнению, так женщину не украшает, как именно эти качества.

Скоро явилась и Клавдия с братом. Приятельница приняла ее с распростертыми объятиями и повела представлять родственникам. Потом, по обыкновению, увлекла ее в сторону и пошли рекомендации.

– Вот это, моя милая, чучело порядочный. Ничего не читает, кроме «Московских ведомостей». Это тетушкина наперсница. Кумушка с толкучего рынка: шляпки, салопы, бурнусы, мантильи! Это вот очень наивный юноша, который, кроме басен Крылова, ничего, я думаю, не сумеет рассказать. Это вот господин ничего себе, только любит красивые фразы и немножко консерватор – указание на Жоржиньку.

Клавдия улыбнулась.

– Ты не веришь? Даю тебе слово, что это так. Вот поговори сама, и ты увидишь. Уж кто насмешливо, скептически относится к женскому вопросу, тот всегда кончает тем, что делается деспотом в своем семействе. Эти господа видны по полету.

– Какое же семейство, помилуй. Мне брат говорил про него. Это просто повеса.

– Все равно. Я говорю не про настоящее. Теперь ему двадцать два-двадцать три года, а в сорок лет он будет отчаянным консерватором. Он будет сечь своих детей и пошлет жену на кухню.

– Ты, однако, хорошо ворожишь. Я бы на твоем месте не скрывала своих талантов.

– Конечно. Неужели ты думаешь, что я побоюсь сказать ему это в глаза? Скажу, непременно скажу.

– Только, пожалуйста, не теперь. Он с таким наслаждением пьет чай. Ты ему помешаешь.

– Здесь есть еще, – тут Любочка понизила тон, – один литератор, очень умный человек; он писал экономические статьи; прелесть, что за статьи! – Любочка их никогда не читала. – Он, знаешь, такой оригинал, но дядя говорит, что его все очень уважают. Ведь это редкость. Человек держит себя не так, как принято, говорит иногда просто дерзко, и ему все прощают. Впрочем, я это понимаю. В нем есть что-то привлекательное. Знаешь, мне нравятся его глаза, то есть ты понимаешь, я не в том смысле… а так просто… Не то чтобы он заинтересовал меня, как обыкновенно барышни интересуются. Нет! Я люблю все оригинальное, все, что из ряду вон.

Личностью, так сильно заинтересовавшей Любочку своей оригинальностью, был не кто иной, как Арсений Филиппович Домейко, тот самый Домейко, о котором Денис говорил своей сестре. Имелось в виду, что он как писатель потребует со временем своей биографии – вот общество и похлопотало составить ему эту биографию еще при жизни. Ходили слухи, что он был замешан в неких политических смутах, что он сидел в крепости и только чудом спасся от Сибири, что характер у него невыносимый, почему даже и родная мать не живет с ним, а нищенствует где-то одна. Но все это были пока гадательные предположения, придававшие этой личности некоторую таинственность. Верно только то, что Домейко был действительно человек очень раздражительный и болезненный. Мозг сильно страдал от избытка умственного напряжения, и доктора не раз предсказывали ему скорую смерть. Но природа любит иногда подшутить над учеными. Молодость брала свое: организм выдерживал сильнейшие потрясения, а смерть не являлась. Арсений Филиппович и сам как будто издевался над своим здоровьем. Он просиживал за работой целые ночи напролет, что ему, конечно, даром не обходилось, схватывал одну простуду за другой и уверял как ни в чем не бывало, что он докторских предписаний не исполнял и исполнять не намерен. Медики так и рукой махнули на этого человека: пусть, дескать, делает как знает, а мы в стороне. Да и прочее общество, кажется, глядело на него такими же глазами. Ради болезни ему прощались многие выходки. В уме его никто не сомневался, но близко сойтись с ним не было никакой возможности. Поклонников у него было много, друзей – никогда. Он всякого оттолкнул бы своей раздражительностью и нетерпимостью. Беспощадный к самому себе, он не щадил и других. Несомненный талант, блестящий слог, уменье изложить популярно самый сухой предмет поражали в его статьях. Издали это была звезда первой величины, вблизи – нервный человек, опасный для всякого силою своей ядовитой насмешки. Люди, которым он был нужен, обращались с ним осторожно, как с огнестрельным оружием: неравно выстрелит в непоказанное время.

При всех вероятных и невероятных слухах, ходивших о Домейко, редко решались коснуться его несомненной честности. В этом случае репутация его была чиста. Он жил бедно и, вращаясь в лучшем кругу, никогда не делал ни малейшей попытки окружить себя, не говорю, роскошью, но просто комфортом. Жизнь он вел необыкновенно деятельную. Как член всевозможных обществ и комиссий, он изъездил всю Россию вдоль и поперек. Вот эти-то поездки, в соединении с усиленной умственной работой, и расстроили его здоровье. Поговаривают, что тут немалую роль играли и умственные потрясения, но об этом история молчит. Странно было бы предположить в нем политического преступника: едва ли у нас политические преступники так свободно разгуливают по всем губерниям. Гораздо легче объяснить его болезнь, если вспомнить, что это человек, который знать не хочет о существовании холодного климата, мокрой погоды, простудной лихорадки, ревматизма, болезней головного мозга и тому подобных «прелестей». Осенью провалиться по колено в болото казалось для него так же естественно, как пройтись по паркету. Спуститься в лихорадке в каменноугольную шахту, провести несколько дней с рабочими в скверном помещении, на скверной пище и потом на несколько недель слечь в постель – ровно ничего не значило. Доходить до помешательства над разрешением какого-нибудь вопроса, работать до тех пор, пока мысли начинают путаться в голове и мерещится всякий вздор, – все это было нипочем Арсению Филипповичу. Женского общества он не любил. Случалось, что барыни вертелись около него до тех пор, пока не обжигали крылышек и не улетали обратно в свои лощеные гостиные рассказывать с негодованием или сожалением о какой-нибудь странной выходке чудака. Им не нравилась его обидно-холодная вежливость, его видимое равнодушие, даже более чем равнодушие – просто пренебрежение. Как писатель, он ставил женщин на одну доску с мужчиной; как человек, он относился к ним свысока. Мог ли он после этого надеяться на дамское расположение? Разумеется, нет. В особенности если прибавить, что и наружность его была не из тех, которые нравятся женщинам. Очень немногие оценили оригинальную красоту этого умного лица. Остальные находили в нем много резкого, надменного и ничего красивого. Не спасли его в этом случае и темные огненные глаза. Они могут быть хороши в минуту страсти, но никто их в такую минуту не видал. Они могут быть опасны для той, на которую обратятся с любовью, но скажите ради бога, какое же дело до этого остальным? Право, в этих холодных, желчных взглядах нет ровно ничего привлекательного.