реклама
Бургер менюБургер меню

София Цой – Человек за бортом (страница 4)

18

Валентин, похоже, действительно задремал, и ему приснился кошмар. Веки дернулись, брови сошлись… Он резко вскочил и вылетел из гостиной. Я бросился за ним, и в соседней камерной зале услышал через дверь характерные звуки из уборной. Спустя пару минут оттуда вышел Вал – бледный, с красными глазами и с платком у губ. Тусклый свет от круглых плафонов по обе стороны двери проложил темные тени у него под глазами. Вал ссутулился, прислонил голову к двери, украшенной вензелями. Плечи его вздрагивали, точно он хотел заплакать. Но тут к нам присоединился обеспокоенный Элиот, и это вывело Вала из оцепенения. Опомнившись, он глянул на наручные часы и сказал мне:

– Идем.

И я не споря пошел за ним.

В гостиной тем временем погасили люстры. В углах сгустилась бархатная тьма, но в центре залы, на большом розовом торте, мягко сияли свечи, сладко пахло малиной, и радостные родные лица улыбались мне.

– С днем рождения тебя! С днем рождения тебя!

– С днем рождения, дорогой Келси! – взлетел глубокий, поставленный голос Элиота.

– С днем рождения тебя… – негромко закончил Валентин. В дрожащем пламени свечей я увидел, как на его скуле блеснула слеза.

Песня смолкла. Винни, Ос и Найджел изумленно уставились на Валентина, который, утирая со щек слезы, улыбался:

– Простите, пожалуйста, что-то я растрогался.

Элиот с досадой выругался и предложил мне загадать желание и задуть наконец свечи. Я пожелал покоя – не для себя, но для всех мятущихся душ, чье странствие в море жизни больше напоминает слепое блуждание во тьме, нежели уверенное следование за путеводной звездой. Затем задул свечи – все тридцать разом, – и мир для меня снова ожил.

Визг, свист, аплодисменты. Включили свет, стали резать торт, звенеть бокалами.

– Найджел, – всплеснула руками Винсента, – первый кусок имениннику!

– А, ой! Прости, я забыл. На, положи для Келси.

– Да ты же ложкой уже испортил…

Мы расселись на диванах. Освальд уплетал торт за обе щеки, Винсента и Найджел кормили друг друга с ложечки. Элиот хмуро косился на них, усмехаясь с еле заметной горечью.

– «Душа моя».

– Что?

Я посмотрел на Вала. Он протянул мне лист с партией морского боя. Прямо под полем с кораблями значилось четким, каллиграфическим почерком Элиота: «Душа моя», а рядом был быстрый узнаваемый портрет: заштрихованное черной ручкой стильное каре обрамляло миловидное лицо – большие глаза, нежная улыбка. Сходство было невероятное.

– Только не говори, что это та злая суфражистка.

– Вал, не говори так о Софи.

– А что? Злая? Злая. Суфражистка? Суфражистка.

– Она не злая. Она просто… девушка, которая устала.

– А я мужчина, который устал. Можно мне тоже побольше прав?

– Вал.

Он уставился на меня, иронично-сердитый, с ложкой во рту.

– Ладно, мне и социал-либерализма хватает. – Отделил большой кусок торта и запил чаем.

– Что ж, наш закон гласит…

– Свобода нужна, чтобы освобождать других, знаю, – договорил Вал за меня.

И мы переглянулись, как переглядываются люди, думающие об одном и том же.

Я все это ненавидела. Распознавать настроение мамы по ее шагам и папы – по его вздохам. То, как замирало сердце от раздраженных или нервных ноток в их голосах. Как сжималось горло, когда голоса переходили в крик, когда хлопали двери и билась посуда. Тело немело. Дыхание перехватывало.

Крики долетали до кухни. Я опускала в таз тарелку, вытирала руки и шла наверх, и с каждой новой ступенькой злые слова слышались все отчетливее. Из детской выглядывало грустное лицо Жака, младшего брата. Я мимоходом в шутку дотрагивалась до его носа, шепча, что все улажу, и шла дальше – к родительской спальне.

Тусклый огонь свечи еле вырисовывал морщинистый лоб и злые усы отца, сидящего так неподвижно, будто он прирос к дивану. Напротив, на кровати, спиной к нему мама нервно поправляла прическу.

«Я задала вопрос. Простой вопрос. А ты не можешь даже ответить, как человек. Либо молчишь, либо сразу орешь, как больной!» – «Да. Да, я больной! Из-за тебя. Ты доводишь меня, испытываешь мое терпение!» – «Да что ты!»

Я только вздыхала. Как родные люди могут быть настолько глухи друг к другу? И я садилась в темном углу у зеркала – не чтобы помирить их, скорее чтобы разнять, если вдруг что. Мама сметала склянки с трельяжа, кричала, потом начинала рыдать. Папа бил кулаком в дверь, пинал диван, грозил разводом. Мама картинно падала на пол, жалуясь, что у нее прихватило сердце и она вот-вот умрет. Папа безразлично выходил из спальни, даже не взглянув ни на нее, ни на меня. «Полюбуйся, Софи, какой у вас отец!» – шипела мама из темноты.

В ссорах я, как дочь, всегда занимала ее сторону, хоть и знала, что приступы притворные. Обнимала ее, пыталась утешить, но она отталкивала меня холодной рукой, винила в том, что я похожа на отца – кто бы мог подумать? – чтобы через секунду потребовать платок.

Наши семейные ужины были отравлены едким молчанием. Родители не обращались друг к другу напрямую, только через меня или Жака. Срывались на нас из-за любой мелочи: то мы громко дышали, мешая отцу читать газету, то якобы нарочно затеяли мыть посуду и греметь тарелками, когда мать присела выпить кофе в тишине.

В такие дни я старалась не отсвечивать, чтобы не подливать масла в огонь. К счастью, я уже не была ребенком и не обязана была сидеть дома: посещала курсы, библиотеку, писала статьи и наудачу носила их в разные издания – а для статей нужны были громкие поводы, и я ходила на уличные протесты, носила брюки, участвовала в акциях суфражисток, все больше заражаясь их идеологией… Это и привело меня в один из дней на бульвар, в гущу стихийного марша в поддержку сестер Мартен. Все это на первый взгляд выглядело как народное гулянье: запруженный толпой бульвар, шум, крики. Но потом над головами замелькали транспаранты, какая-то женщина, а за ней еще одна и еще, подошла, чтобы сказать, какая я храбрая, раз надела брюки. Я начала осознавать, что стала частью чего-то важного и запретного.

Прижимая к груди сумку и багет, я протискивалась сквозь толпу и наконец выползла у какого-то особняка с вращающимися дверьми. Но стоило вздохнуть свободно, как передо мной возникли жандармы в черной форме. Они велели пройти с ними и не оказывать сопротивления, «иначе будет хуже». Попытки доказать, что я оказалась здесь случайно, не помогли. В толпе послышались крики – это разгоняли и задерживали других протестующих.

Дома меня ждал серьезный разговор. Папа внушительно заявил, что разумный человек, а тем более разумная девушка, никогда не полезет в политику. Мама всхлипывала и утверждала, что так мне ни за что не найти хорошего мужа. Тусклый свет подчеркивал каждую морщинку на их лицах, они казались постаревшими и несчастными – зато в кои-то веки были единодушны. Я слушала и молча кивала, однако когда родители потребовали выбросить все перешитые костюмы Жака и вернуться к юбкам и кардиганам, я бесцветным голосом сказала: «Нет». И тем же отвечала на все приводимые аргументы. Когда в монологе повисла пауза, я воспользовалась ею и спросила: «Мы закончили?» Во время разговора покидать комнату не дозволялось. «Сама как думаешь?» – холодно произнесла мать. И, взглянув на календарь – на нем алело 12 января, день рождения Келси, – я решила, что уйти будет прекрасным решением. И не только из комнаты.

За обедом я объявила семье, что Винсента Тиме, моя подруга, уезжает в Москву и просит меня пожить у нее и присмотреть за домом. Ответом послужила пренебрежительная тишина – и я восприняла ее как согласие. Искренне удивился, пожалуй, один Жак: он застыл с вареным яйцом во рту. Позже, в моей комнате, когда я закидывала вещи в большой синий чемодан, он присел на узкую кровать и пробормотал: «А как же я?» – и от глухой тоски в его голосе мое сердце сжалось. Я взяла его за руку, не находя ответа, но он улыбнулся мне первым: «Да ладно, Софи, не грусти. Придумаю что-нибудь». Его тепло согрело мне душу: прежде чем выйти на улицу, я нашла в себе силы попрощаться с родителями и пожелать им беречь себя.

«Не голодай, хорошо? Я могу приносить тебе обеды», – сказала я Жаку извиняющимся тоном, когда он в пальто поверх одной сорочки вышел провожать меня к перекрестку.

«Не надо, сестрица. Лучше сама не забывай есть как следует. А то, наверное, у Капитанов твоих одни устрицы да просекко».

«Звучит не так уж и плохо! – рассмеялась я. – Беги домой, не то простынешь».

Жак сжал меня в крепких объятиях.

У поворота послышался мерный перестук копыт. Две вороные лошади тянули бордовую карету, на козлах сидели мои старые знакомцы: кучер Винсенты Луи и ее лакей Франс. Последний лихо соскочил и предложил мне руку, но я вежливо отказалась от помощи и запрыгнула в карету сама, поручив ему чемодан. Меня окутал аромат любимых духов Винсенты – жасминовых, но с легкой перчинкой – и мягкий свет кованых канделябров. Он подсвечивал алую суконную обивку и золотые дверные кармашки, где, я знала, прятались конфетки, вода в резной стеклянной бутылке, несессер на шатлене и аптечка. Как Винсента любила приговаривать: «Если вдруг что».

Фасады зданий по сторонам постепенно становились чище и изящнее – прекрасный шестнадцатый округ, – и наконец среди прочих элегантных домов просиял статный, огражденный ажурной решеткой особняк Винсенты. На туях и кустах в бордовых защитных полотнах мирно лежал снег, а на входной двери из красного дерева сверкал окрыленный якорь в штурвале.