18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Симона Бовуар – Второй пол (страница 74)

18

Бессильно закрыв лицо руками, она познает чудо самоотречения: на коленях она возносится к небу; она знает, что, отдавшись в руки Бога, обретет успение в окружении облаков и ангелов. Этот свой опыт чудесного она переносит на свое земное будущее. Оно может открываться девочке и многими другими путями, но все подталкивает ее к тому, чтобы в мечтах забыться в объятиях мужчины и тем самым во славе вознестись на небо. Она узнает, что, для того чтобы быть счастливой, надо быть любимой, а чтобы быть любимой, надо ждать любви. Женщина – это Спящая красавица, Ослиная шкура, Золушка, Белоснежка: та, что получает, претерпевает. В песнях, в сказках юноша отважно отправляется на поиски возлюбленной, он разит драконов, сражается с великанами, а она сидит взаперти в башне, в замке, в саду или пещере, она в плену, она спит или прикована к скале. Словом, она ждет. «Настанет день, и мой принц придет…» («Some day he’ll come along, the man I love…») – поется в народных песенках, которые также внушают мысль о терпении и надежде. Самая насущная необходимость для женщины – это покорить мужское сердце; все героини, даже бесстрашные и не боящиеся риска, жаждут этой награды; и чаще всего от них требуется только одно достоинство – красота. Понятно поэтому, что забота о своей внешности может превратиться для девочки в настоящее наваждение; и принцессам и пастушкам нужно быть красивыми, чтобы завоевать любовь и счастье; безобразное лицо ужасным образом ассоциируется с дурным нравом, и, видя несчастья, обрушивающиеся на дурнушек, непонятно, за что их карает судьба – за проступки или за невезение. Часто молодые красавицы, которым уготовано счастливое будущее, предстают сперва в роли жертвы; истории о Женевьеве Брабантской, о Гризельде не так невинны, как кажется на первый взгляд; любовь в них волнующим образом переплетена со страданием; женщина достигает самых упоительных побед, лишь дойдя до последней ступени унижения; девочка узнает, что ее путь к могуществу лежит через полнейший отказ от самой себя, во имя Бога или мужчины; она наслаждается мазохизмом, сулящим ей высшее торжество. Святая Бландина, чье белое тело покрыто кровью и истерзано львами, Белоснежка, что покоится, как мертвая, в хрустальном гробу, Спящая красавица, лишившаяся чувств Атала, целая когорта нежных, поруганных, пассивных, раненых, коленопреклоненных, униженных героинь учит свою юную сестру завораживающей власти поруганной, брошенной, смиренной красоты. Неудивительно поэтому, что девочка, в отличие от мальчика, играющего в героев, любит играть в мученицу: язычники бросают ее львам, Синяя Борода таскает ее за волосы, король, ее супруг, прогоняет ее в темный лес; она смиренно страдает, умирает и покрывает себя славой. «Когда я была еще совсем маленькой, мне хотелось завоевывать мужскую нежность, хотелось, чтобы мужчины волновались за меня, спасали меня, а я бы умирала в их объятиях», – пишет г-жа де Ноай. Замечательный пример подобных мазохистских грез мы находим в «Черном парусе» Марии Ле Ардуэн.

В семилетнем возрасте я, сама не знаю как, придумала своего первого мужчину. Он был высокий, стройный, совсем юный, всегда был одет в черный атласный костюм с длинными рукавами, ниспадающими до земли. Его прекрасные белокурые волосы крупными кольцами ложились на плечи… Я назвала его Эдмоном… Затем однажды я придумала ему двух братьев… Эти три брата – Эдмон, Шарль и Седрик, – три стройных блондина, одетые в черные атласные костюмы, доставляли мне минуты странного блаженства. Их красивые ноги в шелковых туфлях и тонкие руки наполняли мою душу самыми разными чувствами… Я сама была их сестрой Маргаритой… Мне нравилось воображать, что я подчинена их воле, что они имеют надо мной безраздельную власть. Я говорила себе, что старший брат Эдмон волен в моей жизни и смерти. Мне было запрещено смотреть ему в глаза. Он наказывал меня розгами за малейшую провинность. Когда он обращался ко мне, меня охватывал такой почтительный страх, что я была не способна отвечать, а только без конца бормотала: «Да, мой господин», «Нет, мой господин» – и при этом с каким-то странным удовольствием чувствовала себя дурочкой… Когда он причинял мне слишком сильную боль, я шептала: «Благодарю, мой господин». Наступал момент, когда, изнемогая от боли, я, чтобы не закричать, прижималась губами к его руке, в душе у меня что-то обрывалось и я впадала в такое состояние, когда от избытка счастья хочется умереть.

В довольно раннем возрасте девочка воображает, что она уже вступила в возраст любви; в девять-десять лет ей нравится краситься, она подкладывает себе что-нибудь в лифчик, наряжается, как взрослая женщина. Однако она вовсе не стремится к эротическим опытам с мальчиками своего возраста: если ей случается спрятаться где-нибудь с мальчиками и играть в «я кое-что тебе покажу», то только из сексуального любопытства. Партнером же ее в любовных грезах бывает взрослый мужчина, либо полностью выдуманный, либо напоминающий кого-то из реальных людей; в последнем случае девочка довольствуется любовью на расстоянии. В воспоминаниях Колетт Одри[292] есть прекрасный пример подобных детских грез; по ее словам, в пятилетнем возрасте она познала любовь.

Конечно, это не имело ничего общего с детскими сексуальными удовольствиями, например с приятными ощущениями, которые я испытывала, скача на одном из стульев в столовой или поглаживая себя, перед тем как заснуть… Между чувством и удовольствием была только одна общая черта – и то и другое я тщательно скрывала от окружающих… Моя любовь к этому юноше заключалась в том, что я думала о нем, перед тем как уснуть, и воображала всякие чудесные истории… В Прива я влюблялась во всех начальников канцелярии моего отца… Когда они уезжали, я не очень огорчалась, ведь они были лишь поводом для моих любовных грез… По вечерам в постели я брала реванш за свой юный возраст и излишнюю робость. Все начиналось с тщательной подготовки: для меня не составляло никакого труда вызвать в сознании предмет своих грез, труднее было преобразить самое себя так, чтобы видеть себя изнутри: я переставала быть «я» и становилась «она». Сначала я была красавицей восемнадцати лет. В этом мне очень помогла коробка конфет, длинная, плоская прямоугольная коробка из-под драже, на которой были нарисованы две девушки, окруженные голубками. Я была брюнеткой с короткими кудрями, в длинном муслиновом платье. Мы с любимым не виделись десять лет. Он возвращался почти не изменившийся, и это прелестное существо повергало его в смятение. Она, казалось, почти не помнила его, была очень естественна, холодна и остроумна. Для их первой встречи я сочиняла поистине блестящие диалоги. Затем следовали недоразумения, долгая и трудная борьба, он переживал минуты жестокого отчаяния и ревности. Наконец, дойдя до крайности, он признавался ей в любви. Она молча выслушивала его и в тот момент, когда он думал, что все пропало, говорила, что никогда не переставала его любить, и они целомудренно обнимались. Сцена обычно происходила вечером в парке. Я видела два силуэта, близко сидящие на скамейке, слышала звук голосов, ощущала тепло тел. Но дальше этого я не шла… до свадьбы дело никогда не доходило…[293] На следующее утро я ненадолго возвращалась к своим грезам. Не знаю почему, но отражение в зеркале моего намыленного лица приводило меня в восхищение (вообще я не казалась себе красивой) и наполняло мое сердце надеждой. Я могла бы часами любоваться этим слегка запрокинутым, покрытым мыльной пеной лицом, которое, казалось, ожидает меня на пути в будущее. Но надо было торопиться; стоило мне вытереться, как все исчезало, я опять видела свое привычное детское лицо, не представлявшее для меня никакого интереса.

Игры и мечты учат девочку пассивности; но еще до того, как стать женщиной, она уже является человеком; она уже знает, что принять себя как женщину – значит отказаться от себя, себя искалечить; отказаться соблазнительно, стать калекой невыносимо. Мужчина, любовь еще далеко, в туманном будущем; в настоящем же девочка, как и ее братья, стремится к активности, к независимости. Свобода не является для детей тяжким бременем, потому что не предполагает ответственности; они чувствуют себя в безопасности под опекой родителей, у них нет искушения бежать от самих себя. Из-за стихийной тяги девочки к жизни, ее любви к игре, смеху, приключениям материнский круг кажется ей слишком тесным, она в нем задыхается. Она хотела бы вырваться из-под материнской власти. Эта власть является куда более мелочной и личной, чем та, которую приходится терпеть над собой мальчикам. Редко мать проявляет такое понимание и скромность, как Сидо, с любовью описанная Колетт. Даже если оставить в стороне почти патологические случаи – кстати, не такие уж редкие[294], – когда мать предстает истязательницей, вымещающей на ребенке свою жажду господства и садизм, дочь для нее есть главный объект, по отношению к которому она стремится утвердиться в качестве независимого субъекта; эти притязания вызывают у девочки бурное возмущение. Бунт нормальной девочки против нормальной матери описан у К. Одри:

Я не могла бы сказать правду, какой бы невинной она ни была, потому что перед мамой всегда чувствовала себя виноватой. Она была главной среди взрослых, и я так злилась на нее, что не избавилась от этой злости и по сей день. Во мне словно была кипящая, болезненная рана, и я не сомневалась, что она не заживет никогда… Я не думала: «Она слишком строга» или «Она не имеет права». Я думала: «Нет, нет, нет» – изо всех сил. Мой протест вызывала не ее власть сама по себе, не необоснованные приказы и запреты, а ее желание меня обуздать. Иногда она так и говорила, но, даже когда не говорила, об этом говорил ее взгляд, ее тон. Или она однажды сказала знакомым дамам, что дети бывают значительно послушнее после трепки. Я не могла забыть эти слова, они застряли у меня в горле, ни вытолкнуть их, ни проглотить было невозможно. В этом гневе смешивались и моя вина перед ней, и стыд перед собой (ведь, в конце концов, я ее боялась и у меня для мести не было в запасе ничего, кроме грубых слов или дерзостей), но и моя доблесть, несмотря ни на что; до тех пор, пока эта рана не затянулась, пока во мне живет молчаливая ярость от одних только слов: «обуздать», «послушный», «трепка», «унижение», – меня не обуздать.