18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Симона Бовуар – Второй пол (страница 53)

18

Любовница в глазах Монтерлана столь же губительна, как и мать; она не дает мужчине воскресить в себе бога; удел женщины, заявляет он, – это жизнь в ее самых непосредственных проявлениях, она кормится ощущениями, прозябает в имманентности, бредит счастьем – и хочет запереть в нем мужчину; ей неведом порыв трансценденции, у нее нет чувства величия; она любит своего любовника в его слабости, а не в его силе, в беде, а не в радости; он настолько нужен ей безоружным, несчастным, что она, вопреки очевидности, убеждает его в его ничтожестве. Он превосходит ее и тем самым от нее ускользает; она же стремится опустить его до себя, чтобы завладеть им. Ибо он ей необходим, она не самодостаточна, она – существо-паразит. От лица Доминик Монтерлан описывает женщин, гуляющих по бульвару Ранелаг: они «виснут на руке у любовников, будто какие-то беспозвоночные, они похожи на больших разодетых слизней»[130]; за исключением спортсменок, женщины, по его мнению, неполноценные существа, обреченные на рабство; вялые, лишенные мускулов, они не имеют власти над миром; поэтому они так ожесточенно бьются за то, чтобы завладеть любовником, а лучше – супругом. Насколько мне известно, Монтерлан не использует миф о самке богомола, но к содержанию его обращается: любить для женщины – значит пожирать; она делает вид, что дает, а на самом деле берет. Он приводит возглас г-жи Толстой: «Я живу им и ради него и требую того же для себя» – и обличает опасность такой неистовой любви; он находит ужасную истину в словах Екклесиаста: «Мужчина, что желает вам зла, лучше, чем женщина, что желает вам добра». Он приводит в пример маршала Лиотея, говорившего: «Тот из моих людей, кто женится, уже мужчина лишь наполовину». Женитьбу он считает пагубной прежде всего для «высшего существа»; это смешное мещанство; можно ли себе представить, чтобы кто-то сказал: «Г-жа Эсхил» или «Я иду на ужин к супругам Данте»? Брак наносит урон престижу великого человека, а главное – разрушает великолепное одиночество героя; тому нужно, «чтобы ничто не отвлекало его от него самого»[131]. Как я уже сказала, Монтерлан выбрал свободу без объекта, то есть он предпочитает иллюзию независимости подлинной свободе, которая включается в мир; именно эту «незанятость» он и намерен защищать от женщины; женщина тяжела, она давит. «Суровый символ – мужчина не мог идти прямо, потому что держал под руку любимую женщину»[132]. «Я пылал – она погасила меня. Я ходил по водам – она взяла меня под руку, и я стал тонуть»[133]. Откуда же в ней такая сила, если она всего лишь недостача, бедность, негативность, а магия ее иллюзорна? Этого Монтерлан не объясняет. Он лишь надменно заявляет, что «лев вправе бояться комара»[134]. Но ответ бросается в глаза: легко считать себя властелином, когда ты один, считать себя сильным, когда старательно избегаешь брать на себя любую ношу. Монтерлан избрал легкий путь; он утверждает, что поклоняется труднодоступным ценностям, но пытается достичь их легким путем. «Короны, которые мы сами на себя возлагаем, единственно достойны того, чтобы их носить», – говорит царь в «Пасифае». Удобный принцип. Монтерлан водружает на себя венец и облачается в пурпурную мантию; но стоит кому-то взглянуть на него со стороны, как выясняется, что корона его из цветной бумаги, а сам он голый, как король у Андерсена. Ходить в мечтах по водам куда менее утомительно, чем на деле шагать по земным путям. Потому то лев-Монтерлан в ужасе бежит от женщины-комара: он боится испытания реальностью[135].

Если бы Монтерлан действительно развеял миф о вечной женственности, его бы следовало поздравить: отрицая женщину, можно помочь женщинам принять себя как людей. Но как мы видели, он не стирает кумира в порошок, а превращает его в чудовище. Он сам верит в эту темную неустранимую сущность – женственность; вслед за Аристотелем и святым Фомой Аквинским он считает, что она определяется негативно; женщина является женщиной в силу отсутствия мужественности; таков удел всякой особи женского пола, и она не в силах его изменить. Та же, что попытается его избежать, оказывается на низшей ступени человеческой лестницы: ей не удается стать мужчиной, а быть женщиной она отказывается, превращаясь в карикатурное ничтожество, в видимость; тот факт, что она есть тело и сознание, не делает ее реальной: Монтерлан, когда ему хочется, становится платоником и, судя по всему, полагает, что бытием обладают лишь идеи женственности и мужественности; индивид, не причастный ни той ни другой, обладает только видимостью существования. Он безоговорочно осуждает подобных «вампирш», которым хватает дерзости полагать себя как независимые субъекты, думать, действовать. Рисуя портрет Андре Акбо, он стремится доказать, что всякая женщина, пытающаяся сделать себя личностью, превращается в паясничающую марионетку. Андре, разумеется, некрасива, убога, плохо одета, даже грязна, ее ногти и подмышки не первой свежести; бескультурье убило в ней всякую женственность; Косталь уверяет нас, что она умна, но Монтерлан на каждой посвященной ей странице убеждает нас в ее глупости; Косталь уверяет, что она ему симпатична; Монтерлан вызывает в нас отвращение к ней. Эта ловкая двусмысленность служит доказательством недалекого женского ума; изначальная ущербность извращает в женщине все мужские качества, к которым она стремится.

Монтерлан считает нужным сделать исключение для спортсменок; самостоятельно упражняя свое тело, они могут завоевать себе дух, душу; правда, их ничего не стоит свергнуть с достигнутых высот; Монтерлан деликатно отходит подальше от победительницы в беге на тысячу метров, которой посвящает восторженный гимн; он не сомневается, что легко соблазнит ее, и хочет уберечь ее от этого падения. Доминик не удержалась на вершинах, к которым звал ее Альбан, – она влюбилась в него. «Та, что вся была только дух, только душа, теперь потела, попахивала и, задыхаясь, тихонько покашливала»[136]. Возмущенный Альбан прогоняет ее. Можно уважать женщину, которая спортивной дисциплиной убила в себе плоть, но видеть самостоятельное существование, облеченное в женскую плоть, возмутительно и мерзко; как только в женской плоти поселяется сознание, она становится ненавистной. Женщине пристало только одно – быть чистой плотью. Монтерлан одобряет восточное отношение: слабый пол имеет право на место под солнцем – конечно, скромное, но приемлемое, – и лишь как объект наслаждения; право это для него оправдано удовольствием, которое извлекает из женщин мужчина, и ничем иным. Идеальная женщина абсолютно глупа и абсолютно покорна; она всегда готова принять мужчину и никогда ничего от него не требует. Такова Дус (Кроткая), которая под настроение так нравится Альбану. «Дус, восхитительно глупая и тем более желанная, чем более глупая… Помимо любви она ни на что не годна, и тогда он избегает ее нежно, но твердо»[137]. Такова маленькая арабка Радиджа, тихое любовное животное, покорно принимающее удовольствие и деньги. Такой можно представить себе «женщину-животное», повстречавшуюся в испанском поезде: «Вид у нее был настолько тупой, что я сразу захотел ее»[138]. Автор поясняет: «Больше всего в женщинах раздражает претензия на разум; когда же они подчеркивают свою животную сущность, в них проступает нечто сверхчеловеческое»[139].

Однако Монтерлан отнюдь не похож на восточного султана; ему прежде всего недостает чувственности. Он далек от того, чтобы безоглядно упиваться «женщинами-животными»; они «больные, опасные для здоровья, вечно не вполне чистые»[140]; Косталь доверительно сообщает нам, что волосы у юношей пахнут сильнее и лучше, чем у женщин; порой он испытывает отвращение к Соланж, к «этому приторному, почти тошнотворному запаху и телу без мускулов, без нервов, словно белый моллюск»[141]. Он мечтает о более достойных его объятиях, объятиях на равных, где нежность рождалась бы из побежденной силы… Восточный мужчина сладострастно упивается женщиной, и тем самым между любовниками устанавливается плотская взаимность: именно об этом свидетельствуют страстные мольбы Песни песней, сказки «Тысячи и одной ночи» и множество арабских стихов во славу возлюбленной; конечно, есть дурные женщины, но есть и женщины роскошные, и чувственный мужчина доверчиво вверяет себя их объятиям, не чувствуя при этом никакого унижения. Тогда как герой Монтерлана всегда держит оборону: «Брать, не будучи взятым, – вот единственно приемлемая формула в отношениях высшего существа с женщиной»[142]. Он охотно говорит о моменте желания, он кажется ему агрессивным, мужским; от момента же наслаждения он уклоняется; быть может, ему грозит опасность обнаружить, что он и сам потеет, задыхается, «попахивает», – но нет: кто дерзнет вдыхать его запах и ощутить его испарину? Его беззащитная плоть не существует ни для кого, потому что перед ним никого нет: он – это только сознание, чистое, прозрачное, самодостаточное присутствие; и даже если удовольствие существует для самого его сознания, он его не учитывает: это значило бы ему уступить. Он с готовностью говорит об удовольствии, которое дает, но молчит о том, которое получает: получать – это зависеть. «От женщины мне надо одно – доставить ей удовольствие»[143]; живое тепло вожделения было бы сообщничеством – он же его не допускает, предпочитая надменное одиночество господства. У женщин он ищет не чувственного, а рассудочного удовлетворения. И прежде всего – удовлетворения гордыни, которая жаждет выразить себя, но ничем не рискуя. Перед женщиной «испытываешь то же чувство, что перед лошадью, перед быком, к которым сейчас подойдешь: ту же неуверенность, ту же охоту измерить свою власть»[144]. Мериться с другими мужчинами было бы слишком самонадеянно; они бы тоже включились в испытание, ввели бы непредвиденную систему оценок, вынесли бы приговор со стороны; имея дело с быком или лошадью, человек сам себе судья, что несравненно надежнее. И если правильно выбрать женщину, с ней тоже можно остаться одному: «Я не могу любить на равных, потому что в женщине я ищу ребенка». Эта банальность ничего не объясняет: почему, собственно, он ищет ребенка, а не равного себе? Куда честнее со стороны Монтерлана было бы заявить, что ему, Монтерлану, нет равных, а точнее, что он не хочет иметь себе равных: ему подобный его пугает. Создавая «Олимпийцев», он восхищается строгими правилами спортивных состязаний, создающими иерархии, которые исключают возможность жульничества; но сам он этому уроку не внял; в дальнейшем его творчестве и жизни его герои, как и сам он, уклоняются от всякого противостояния; они имеют дело с животными, пейзажами, детьми, женщинами-детьми, но никогда – с равными. Некогда увлекавшийся жесткой ясностью спорта Монтерлан признает в качестве любовниц только женщин, не способных иметь свое суждение, а потому ничем не угрожающих его пугливой гордости; он выбирает женщин «пассивных, похожих на растения», инфантильных, глупых, продажных. Он будет последовательно отказываться признать в них сознание; обнаружив малейший его признак, он встает на дыбы и уходит; о том, чтобы установить с женщиной какие-либо межсубъектные отношения, не может быть и речи: в мужском царстве она должна быть попросту одушевленным объектом; ее никогда не рассматривают как субъект; ее точка зрения никогда не учитывается. Герой Монтерлана считает свою мораль надменной, а она всего лишь удобна: его заботят только отношения с самим собой. Он привязывается к женщине, вернее, привязывает к себе женщину не для того, чтобы наслаждаться ею, но чтобы наслаждаться собой: существование женщины, как абсолютно низшее, раскрывает субстанциональное, сущностное, нерушимое превосходство мужчины; никакого риска.