Симона Бовуар – Второй пол (страница 55)
Сопоставление это отнюдь не случайно. Известно, что Монтерлан восхищается нацистской идеологией. Он в восторге от того, что свастика, она же – Солнечное колесо, торжествует на одном из праздников Солнца. «Победа Солнечного колеса – это не только победа солнца, победа язычества. Это победа солнечного начала, заключающегося в том, что все вращается… Я вижу, как в этот день торжествует то самое начало, которым я проникнут, которое я воспевал, которое – и это я ощущаю всем моим сознанием – управляет моей жизнью»[156]. Известно и то, с каким уместным пафосом величия он во время оккупации ставил в пример французам немцев, которые «дышат великим стилем силы»[157]. Та же паническая приверженность легкому пути, что заставляла его избегать равных, ставит его на колени перед победителями; он думает, что, преклонив колена, уподобится им; и вот он уже победитель, а он всегда желал побеждать – быка ли, гусениц, женщин, саму ли жизнь или свободу. Мы вправе сказать, что он еще до победы курил фимиам «тоталитарным чародеям»[158]. Как и они, он всегда был нигилистом, всегда ненавидел людей. «Люди не стоят даже того, чтобы их куда-то вести и чтобы настолько ненавидеть человечество, вовсе не обязательно, чтобы оно в чем-то перед вами провинилось»[159]; как и они, он верил, что некоторые существа – раса, нация или он сам, Монтерлан, – обладают абсолютной привилегией, дающей им все права над другими людьми. Вся его мораль оправдывает и призывает войну и гонения. Чтобы судить о его отношении к женщинам, следует разобраться в этой этике подробнее. Ибо, в конце концов, следует знать,
Нацистская мифология имела историческую инфраструктуру: нигилизм был выражением германского отчаяния; культ героя служил позитивным целям, за которые умерли миллионы солдат. Позиция Монтерлана не имеет никакого позитивного противовеса и выражает только его собственный экзистенциальный выбор. На самом деле этот герой выбрал страх. Любому сознанию свойственно притязание на верховную власть, но утвердить себя оно может, только рискуя собой; никакое превосходство никогда не дается просто так, поскольку человек, сведенный к своей субъективности, есть ничто; в иерархии выстраиваются только дела и поступки людей; заслуги нужно постоянно завоевывать – и Монтерлану это известно. «Мы имеем право лишь на то, чем готовы рискнуть». Но он ни разу не захотел рисковать
Одновременно из этого мира исчезает всякое чувство; в нем не может быть межсубъектных отношений, если в нем всего один субъект. Любовь смешна; но презренна она не во имя дружбы, ибо «у дружбы нет внутренностей»[160]. Любая человеческая солидарность надменно отвергается. Герой никогда не был рожден, он не ограничен во времени и пространстве: «Не вижу никакой разумной причины интересоваться современными мне внешними вещами больше, чем вещами любого прошедшего года»[161]. Все, что случается с другими, для него не в счет: «По правде говоря, события никогда для меня ничего не значили. Я любил только их отблески, оставленные во мне… Так пусть же происходят как хотят…»[162] Действие невозможно: «Преисполниться рвения, энергии, отваги и не отдать их в распоряжение никому из-за неверия во что бы то ни было человеческое!»[163] А значит, любая
Он бы, разумеется, ответил, что наслаждаться – это еще не все: тут нужен стиль. Удовольствие должно быть изнанкой отречения, сластолюбец должен чувствовать себя еще и отчасти героем, святым. Однако многие женщины весьма преуспели в том, чтобы примирять свои удовольствия с высоким представлением о собственной персоне. Почему же мы должны верить, что нарциссические грезы Монтерлана более ценны, нежели их?
Ибо на самом деле речь идет о грезах, снах. Поскольку Монтерлан не признает за словами, которыми жонглирует, – «величие», «святость», «героизм» – никакого объективного содержания, они становятся просто игрушками. Монтерлан побоялся рискнуть своим превосходством среди мужчин; дабы упиваться этим возбуждающим вином, он удалился на небеса: единственный – бесспорный властитель. Он запирается в кабинете миражей: созерцая в зеркалах свои бесконечные отражения, он верит, что способен один населить землю, но он всего лишь затворник, узник самого себя. Он думает, что свободен, но он отчуждает свободу в пользу своего эго; он ваяет статую Монтерлана по канонам лубка. Альбан, отвергающий Доминик из-за того, что зеркало отразило лицо простака, – хорошая иллюстрация этого рабства; простаком можно быть только в глазах другого. Гордый Альбан подчиняет свое сердце тому самому коллективному сознанию, которое сам презирает. Свобода Монтерлана – это поза, а не реальность. Поскольку действие для него невозможно за неимением цели, он довольствуется жестами; он – мим. Женщины для него – удобные партнеры; они подают ему реплики, а он забирает главную роль, венчает себя лаврами и драпируется в пурпур, но все это происходит на частной сцене; оказавшись на площади, в лучах настоящего света, под настоящим небом, актер плохо видит, не держится на ногах, спотыкается, падает. В приступе здравого смысла Косталь восклицает: «Какой же, в сущности, вздор все эти „победы“ над женщинами!»[168] Да. Ценности, подвиги, предлагаемые нам Монтерланом, – жалкий вздор. Высокие деяния, которые кружат ему голову, тоже всего лишь жесты, но никогда не свершения: его приводят в волнение самоубийство Перегрина, дерзость Пасифаи, изысканное поведение японца, который укрыл под своим зонтиком противника перед тем, как разрубить его пополам на дуэли. Но он заявляет, что «личность противника и идеи, которые он якобы олицетворяет, большого значения не имеют»[169]. В 1941 году это заявление приобретает особое звучание. Любая война хороша, говорит он, какова бы ни была ее цель; сила всегда прекрасна, чему бы она ни служила. «Бой без веры – вот формула, к которой мы неизбежно приходим, желая сохранить единственно приемлемое представление о человеке: то, где он одновременно герой и мудрец»[170]. Любопытно, однако, что благородное безразличие Монтерлана к любым идеям подтолкнуло его не к Сопротивлению, но к «национальной революции» режима Виши, что его самодостаточная свобода избрала покорность и что секрет героической мудрости он искал не в маки́, а у победителей. Это тоже не случайность. Именно к таким мистификациям приводит псевдовозвышенное в «Мертвой королеве» и «Магистре ордена Сантьяго». В этих драмах, наиболее претенциозных, а потому особенно значимых, мы видим двух властных мужчин, приносящих в жертву своей пустой гордости женщин, которые виновны лишь в том, что были просто людьми; они желали любви и земного счастья – в наказание у одной отнимают жизнь, у другой душу. И снова, если мы спросим: во имя чего? – автор высокомерно ответит: во имя ничего. Он не захотел, чтобы у короля были веские основания убивать Инес; тогда это убийство было бы всего лишь обычным политическим преступлением. «Почему я ее убиваю? Какая-то причина, наверное, есть, но я ее не вижу», – говорит он. Причина в том, что солнечное начало должно восторжествовать над земной банальностью; но начало это, как мы видели, не освещает никакой цели: оно требует разрушения, и ничего более. Что касается Альваро, то Монтерлан в одном из предисловий говорит, что в некоторых современниках ему интересны «их категоричная вера, их презрение к внешней реальности, их любовь к разрушению, неистовая страсть к ничто». Этой самой страсти магистр ордена Сантьяго приносит в жертву свою дочь. Ее станут именовать красивым словом с мистическим оттенком. Разве не пошлость – предпочитать счастье мистике? На самом деле жертвы и отречения имеют смысл только в перспективе какой-то цели, человеческой цели; а цели, стоящие выше любви и личного счастья, могут возникнуть лишь в мире, где знают цену любви и счастью; «мораль белошвеек» более подлинна, чем феерии пустоты, ибо коренится в жизни и в реальности: именно здесь рождаются более высокие чаяния. Легко представить себе Инес де Кастро в Бухенвальде, а короля – спешащим в германское посольство во имя государственных интересов. Немало белошвеек во время оккупации заслужили уважение, в котором мы отказываем Монтерлану. Пустые слова, которыми он упивается, опасны самой своей пустотой: сверхчеловеческая мистика оправдывает любое временное опустошение. Факт тот, что в драмах, о которых идет речь, она утверждает себя через два убийства: физическое и моральное; свирепому, одинокому, непризнанному Альваро недолго стать Великим инквизитором, а непонятому, отвергнутому королю – каким-нибудь Гиммлером. Убивают женщин, убивают евреев, убивают женоподобных мужчин и иудействующих христиан, убивают все, что выгодно или приятно убивать во имя этих высоких идей. Негативные мистические учения могут утвердить себя только через отрицание. Истинное преодоление – это позитивное движение к будущему, к будущему людей. Лжегерой, стремясь убедить себя, что зашел далеко, что парит высоко, всегда смотрит назад или себе под ноги; он презирает, обвиняет, угнетает, преследует, мучает, убивает. Он считает себя выше ближнего, потому что причиняет ему зло. Вот на какие вершины указует нам царственным жестом Монтерлан, когда прерывает свой «страстный поцелуй с жизнью».