18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Симона Бовуар – Прелестные картинки (страница 27)

18

– Репрессии свирепствуют по-прежнему?

Грек покачал головой:

– Эгинская тюрьма полна коммунистами. И если бы вы знали, как с ними обращаются!

– Как в лагерях?

– Так же ужасно. Но им нас не сломить, – добавил он несколько патетически.

Он расспрашивал нас о положении во Франции. Папа бросил мне сообщнический взгляд и заговорил о трудностях рабочего класса, его надеждах, завоеваниях: можно было подумать, что он член коммунистической партии. Я забавлялась, но желудок у меня сводило от голода. Я сказала:

– Пойду посмотрю, может, куплю что-нибудь.

Я блуждала по площади. Женщины, тоже одетые в черное, пререкались с торговками. «Суровое счастье» – я читала совсем иное на лицах, покрасневших от холода. Как папа, обычно прозорливый, может обманываться до такой степени? Он, правда, видел эти края только летом: когда кругом солнце, фрукты, цветы, все наверняка выглядит веселее.

Я купила два яйца, которые хозяин кафе сварил мне всмятку. Разбила одно и почувствовала отвратительный запах; разбила второе – тоже тухлое. Грек пошел купить еще два, их сварили: оба тухлые.

– Как это возможно? Их ведь привозят из деревни.

– Базар бывает раз в две недели. Если повезет, можно напасть на вчерашние. Если нет… Лучше их есть вкрутую, я должен был вас предупредить.

– Предпочитаю вовсе не есть.

Немного погодя, на пути к храму Аполлона, я сказала папе:

– Я не думала, что Греция так бедна.

– Ее разорила война, в особенности гражданская.

– Он симпатичный, этот человек. А ты отлично сыграл свою роль: он убежден, что мы коммунисты.

– Здешних коммунистов я уважаю. Они и вправду рискуют свободой, даже головой.

– Ты знал, что в Греции столько политических заключенных?

– Конечно. Мой коллега часто просит нас подписать петиции против греческих лагерей.

– Ты подписывал?

– Один раз. Обычно я ничего не подписываю. Прежде всего потому, что это совершенно бесполезно. И потом, за каждым из таких начинаний, на вид гуманных, кроются политические махинации.

Мы вернулись в Афины, и я настояла на том, чтобы осмотреть современный город. Мы обошли площадь Омония. Угрюмые, плохо одетые люди, запах бараньего сала. «Видишь, тут не на что смотреть», – говорил папа. Мне хотелось бы знать, какая жизнь спрятана за этими угасшими лицами. В Париже мне тоже ничего не известно о людях, с которыми я соприкасаюсь, но я слишком занята, чтобы тревожиться об этом; в Афинах у меня не было других забот.

– Надо завести знакомых среди греков, – сказала я.

– Я был знаком с несколькими. Ничего интересного. Впрочем, в наши дни люди во всех странах одинаковы.

– Все же здесь они сталкиваются с иными проблемами, чем во Франции.

– Что здесь, что там эти проблемы невыносимо скучны.

Здесь гораздо больше, чем в Париже, меня поражал контраст между роскошью богатых кварталов и убогостью толпы.

– Наверно, эта страна летом веселее.

– Греция не весела, – сказал мне папа с едва уловимым упреком в голосе, – она прекрасна.

Коры[32] были прекрасны: губы, изогнутые улыбкой, остановившийся взгляд, вид веселый и глуповатый. Они мне понравились. Я знала, что не забуду их, и охотно ушла бы из музея сразу после того, как их увидела. Другими скульптурами – всеми этими обломками барельефов, фризами, стелами – мне заинтересоваться не удалось. Я ощущала огромную усталость тела и души; я восхищалась папой, его поглощенностью и любопытством. Через два дня мы с ним расстанемся, а я знаю его не лучше, чем в начале поездки: эту мысль я подавляла вот уже… с какого момента?.. и внезапно она меня пронзила. Мы вошли в зал, где было полно ваз, и я увидела, что зал следует за залом длинной анфиладой и что все они полны ваз. Папа остановился перед витриной и принялся перечислять эпохи, стили, их особенности: гомеровский период, архаический, чернофигурные вазы, краснофигурные, вазопись на белом фоне; он объяснял мне сцены, изображенные на них. Стоя рядом со мной, он удалялся в глубину анфилады залов, сверкавших паркетом, или это я шла ко дну, погружаясь в бездну безразличия; во всяком случае, между нами возникла непреодолимая дистанция, потому что разница в цвете, в характере рисунка пальметт[33] или птицы изумляла и радовала его, связываясь с прежним счастьем, со всем его прошлым. А мне эти вазы осточертели, и чем дальше мы продвигались, переходя от витрины к витрине, тем острее завладевала мной скука, переходящая в тоску, и неотступно преследовала мысль: «Ничего у меня не вышло». Я остановилась и сказала: «Больше не могу!»

– Ты в самом деле на ногах не стоишь. Что ж ты раньше не сказала!

Он расстроился, предположив, вне сомнения, какие-нибудь женские недомогания, доведшие меня почти до обморока. Он отвез меня в отель. Я выпила хересу, пытаясь говорить о Корах. Но он казался страшно далеким и разочарованным.

На следующее утро я покинула его у входа в музей Акрополя.

– Предпочитаю еще раз взглянуть на Парфенон.

Было тепло, я смотрела на небо, на храм и испытывала горькое чувство поражения. Группы, пары слушали гидов, одни с вежливым интересом, другие – с трудом удерживая зевоту. Ловкая реклама внушила им, что здесь их ждут несказанные восторги; и по возвращении никто не осмелится сказать, что остался холоден как лед; они станут взывать к друзьям, чтобы те посетили Афины, цепь лжи потянется дальше и вопреки утрате иллюзий прелестные картинки пребудут неприкосновенны. И все же вот передо мной юная пара и те две женщины постарше, которые не спеша поднимаются к храму, разговаривая, улыбаясь, останавливаясь, глядя вокруг с видом умиротворенного счастья. Почему не я?! Почему мне не дано любить то, что, я знаю, достойно любви?!

Марта заходит в комнату:

– Я приготовила тебе бульон.

– Я не хочу.

– Заставь себя.

Чтобы доставить им удовольствие, Лоранс выпивает бульон. Она не ела два дня. Ну и что ж? Она не голодна. Их тревожные взгляды. Она допила чашку, сердце колотится, она покрывается потом. Едва успевает добежать до ванной комнаты, ее рвет; как позавчера и за день до того. Какое облегчение! Ей хотелось бы опустошить себя еще полнее, до конца. Она полощет рот, бросается на кровать, обессиленная, умиротворенная.

– Тебя стошнило? – говорит Марта.

– Я тебе сказала, что не могу есть.

– Ты должна пойти к врачу.

– Не хочу.

Что может врач? И зачем? Теперь, после того как ее вырвало, она чувствует себя хорошо. На нее опускается мрак, она отдается мраку. Она думает об одной истории, которую читала: крот ощупью пробирается по подземным галереям, вылезает наружу, чует свежесть воздуха, но ему и в голову не приходит открыть глаза. Она рассказывает себе это по-иному: крот в своем подземелье решает открыть глаза и видит, что вокруг все черно. Бессмыслица.

Жан-Шарль садится у изголовья, берет ее за руку:

– Милая, попытайся мне сказать, что тебя мучит. Доктор Лебель, с которым я советовался, думает, что ты пережила какую-то неприятность…

– Все в порядке.

– Он говорил о потере аппетита. Он скоро придет.

– Нет!

– Тогда постарайся выйти из этого состояния. Подумай. Просто так аппетит не пропадает; найди причину.

Она отнимает у него руку:

– Я устала, оставь меня.

Неприятности, да, думает она про себя, когда он выходит из комнаты, но не настолько серьезные, чтобы не вставать и не есть. У меня было тяжело на сердце в «каравелле» на пути в Париж. Мне не удалось бежать из тюрьмы, я видела, как ее двери вновь захлопнулись за мной, когда самолет нырнул в туман.

Жан-Шарль ждал на аэродроме.

– Хорошо съездили?

– Потрясающе!

Она не лгала, не говорила правды. Все эти слова, которые произносишь! Слова. Дома дети встретили меня криками радости, прыжками, поцелуями и кучей вопросов. Все вазы были полны цветами. Я раздала кукол, юбки, шарфы, альбомы, фотографии и принялась рассказывать о потрясающем путешествии. Потом развесила платья в шкафу. У меня не было впечатления, что я играю в молодую женщину, вернувшуюся к домашнему очагу: это было хуже. Я была не картинкой, не была и ничем другим. Пустота. Камни Акрополя были мне не более чужды, чем эта квартира. И только Катрин.

– Как ее дела?

– Очень хорошо, мне кажется, – сказал Жан-Шарль. – Психолог хочет, чтобы ты созвонилась с ней как можно скорее.

– Ладно.

Я поговорила с Катрин; Брижит пригласила ее провести вместе пасхальные каникулы, у них дом на озере Сеттон. Я разрешу? Да. Она так и думала, она очень рада. С госпожой Фроссар они в хороших отношениях: Катрин у нее рисует или играет в разные игры, не скучает.

Может, это и классика: соперничество матери и психиатра, меня, во всяком случае, это не миновало. Я дважды встречалась с госпожой Фроссар, без всякой симпатии: любезна, вид знающий, вопросы задает толково, быстро фиксирует и классифицирует ответы. Когда я с ней рассталась после второго свидания, она знала о моей дочери почти столько же, сколько я. Перед отъездом в Грецию я ей позвонила, она мне ничего не сказала; лечение едва началось. «А сейчас?» – думала я, звоня ей. Я приготовилась к отпору, ощетинилась, выставила колючки. Она, казалось, не заметила этого, бодрым голосом изложила мне ситуацию. В целом Катрин эмоционально вполне уравновешенна; она безумно любит меня, очень любит Луизу; отца – недостаточно, нужно, чтобы он постарался это преодолеть. В ее чувствах к Брижит нет ничего чрезмерного. Однако, поскольку та старше и рано развилась, она ведет с Катрин разговоры, которые вызывают у нее тревогу.