Симона Бовуар – Прелестные картинки (страница 13)
– Я не видела последних передач, – возобновляет разговор Лоранс. – Что вас поразило?
– Девушки, которые укладывают кружочки моркови на селедочное филе, – выпаливает Брижит.
– То есть как?
– Очень просто. Они рассказывали, что целый день укладывают кружочки моркови на селедочное филе. Девушки немногим старше меня. Я бы лучше умерла, чем жить так!
– Они относятся к этому, вероятно, по-иному.
– Почему?
– Эти девушки выросли в других условиях.
– У них был не очень-то довольный вид, – говорит Брижит.
Идиотские профессии, скоро они исчезнут благодаря автоматике; а пока, разумеется… Молчание затягивается.
– Хорошо. Идите заниматься латынью. И спасибо за цветы, – говорит Лоранс.
Брижит не двигается с места.
– Я не должна говорить о них Катрин?
– О ком?
– Об этих девушках.
– Нет, почему же, – говорит Лоранс. – Не надо делиться с ней только вещами, которые вам кажутся действительно ужасными. Я боюсь, что Катрин будут мучить кошмары.
Брижит перекручивает свой пояс; обычно она держится просто, непосредственно, но сейчас совершенно растеряна. Я не то делаю, думает Лоранс; она недовольна собой. Ну а как с этим быть?
– В общем, я доверяю вам. Будьте внимательны, вот и все, – неловко заключает она.
Я стала бесчувственной или Брижит ранима сверх меры? – спрашивает она себя, когда девочка исчезает за дверью. Целый день – кружочки моркови. Нет сомнения, что девушки, занятые этим, не способны выполнять более интересную работу. Но от этого им не веселее. Вот оно, «снижение духовного уровня», о котором все сожалеют. Права я или нет, что так мало об этом думаю?
Лоранс дочитывает статью; она любит доводить начатое до конца. Потом погружается в работу – сценарий для рекламы новой марки шампуня. Курит сигарету за сигаретой – даже идиотские вещи становятся интересными, когда хочешь сделать их хорошо. Пачка пуста. Поздно. Из глубины квартиры доносится неясный шум. Неужели Брижит еще не ушла? А что делает Луиза? Лоранс пересекает переднюю. Луиза плачет в своей комнате, в голосе Катрин тоже слышны слезы.
– Не плачь, – умоляет она. – Честное слово, я тебя люблю больше Брижит.
Ну вот! Почему радость одних всегда оплачивается слезами других?
– Лулу, я тебя люблю больше всех. С Брижит мне интересно поговорить, а ты моя маленькая сестричка.
– Это правда? Взаправду правда?
Лоранс бесшумно отходит. Сладкие огорчения детства, когда поцелуи мешаются со слезами. Не стоит придавать значения тому, что Катрин стала учиться чуть хуже; она созревает внутренне, постигает то, чему не учат в школе: как сочувствовать, утешать, получать и давать, различать на лицах и в голосах ускользающие оттенки. На мгновение сердце Лоранс заливает теплота, драгоценный жар, такой редкий. Как сделать, чтобы Катрин никогда в жизни не ощутила, что ей не хватает этого тепла?
Глава 3
Лоранс пользуется отсутствием детей, чтобы навести порядок в их комнатах. Вероятно, Брижит не рассказала о передаче, которая так ее поразила, во всяком случае, Катрин была спокойна. Так и сияла сегодня утром, когда садилась в дедушкину машину: он увозил их на уик-энд показать замки Луары. Зато Лоранс – хотя в конечном итоге это просто глупо – места себе не находит. Мысль о тусклом повседневном горе оказалось куда труднее переварить, чем великие катастрофы, которые случаются все же нечасто. Интересно знать, как приноравливаются к этому другие.
В понедельник, завтракая с Люсьеном, она задает ему вопрос. (Никакой радости от этих встреч. Он зол на меня, но не отстает. Доминика говорила лет десять назад: «Мужчины мне осточертели». Опаздывать на свидания, отменять их, соглашаться все реже и реже, пока ему не надоест. Но я так не умею. Придется на днях отсечь с кровью.) Он этими проблемами не интересуется, но все же ответил мне. Девушка, приговоренная с шестнадцати лет к дурацкому труду, лишенная будущего, – это нелепость. Но в сущности, жизнь всегда нелепа, не из-за одного, так из-за другого. У меня есть немного денег, я порядочно зарабатываю, но на что мне это, раз ты меня не любишь? Кто счастлив? Среди твоих знакомых есть счастливые люди? Вот ты отгораживаешься от крупных неприятностей, держа сердце на замке: разве это счастье? Твой муж? Быть может, но узнай он правду… Чуть хуже, чуть лучше, одна жизнь стоит другой. Ты сама говорила: с души воротит, когда видишь, что определяет вкусы людей, их жалкие прихоти, иллюзии; они не поглощали бы в таком количестве транквилизаторы, антидепрессанты, если были бы довольны. Бедным худо. Но и богатым не лучше: ты бы почитала Фицджеральда, он здорово об этом пишет. Да, думает Лоранс, какая-то правда тут есть. Жан-Шарль часто весел, но не счастлив по-настоящему: слишком легко раздражается из-за мелочей.
И какой ад ждет маму с ее роскошной квартирой, туалетами и деревенским домом! А я? Не знаю. Мне не хватает чего-то, что есть у других. Хотя… Хотя, может, и у них этого нет. Может, когда Жизель Дюфрен вздыхает: «Это восхитительно», когда Марта растягивает в сияющей улыбке свои толстые губы, они ничего не чувствуют, так же как и я. Только папа…
В прошлую среду они остались наедине, когда дети ушли спать: Жан-Шарль обедал где-то с молодыми архитекторами. («Конец вертикалям, конец горизонталям, архитектура пойдет по кривой или погибнет». Ему это показалось несколько комичным, но все же у них любопытные идеи, рассказал он ей, вернувшись.) Они болтали о том о сем, и теперь, в который раз, она пытается привести в систему его ответы. Социалистическая страна или капиталистическая – человек повсюду подавлен техникой, отчужден, порабощен, оглуплен. Все зло от роста потребностей, человек должен их ограничивать: вместо того чтобы стремиться к изобилию, которого нет и, возможно, не будет никогда, человеку следовало бы удовлетвориться жизненным минимумом – так живут люди в нищих селениях, например в Греции, на острове Сардиния, куда техника еще не проникла и где деньги не оказали разлагающего влияния. Там людям ведомо суровое счастье, потому что остались в неприкосновенности некоторые ценности, ценности подлинно человеческие – достоинство, братство, великодушие, – которые придают жизни неповторимый вкус. Порождая новые потребности, мы усиливаем чувство обездоленности. Когда начался этот упадок? В тот день, когда мудрости предпочли науку, красоте – пользу. Виноваты Возрождение, рационализм, капитализм, обожествление науки. Ладно. Но раз уж мы пришли к этому, что делать теперь? Попытаться возродить в себе, вокруг себя мудрость и стремление к красоте. Ни социальная, ни политическая, ни техническая революции не вернут человеку утраченную истину, средство одно – революция нравственная. Во всяком случае, можно совершить этот переворот для себя лично: тогда придет радость, несмотря на окружающий мир абсурда и разлада.
В сущности, то, что говорят Люсьен и папа, накладывается одно на другое. Все несчастны, все могут обрести счастье: что в лоб, что по лбу. Могу ли я объяснить Катрин: люди не так уж несчастны, раз они дорожат жизнью? Лоранс колеблется. Это то же самое, что сказать: несчастные не несчастны. Разве это правда? Голос Доминики прерывается всхлипами и воплями; жизнь ей отвратительна, но она вовсе не хочет умирать: вот несчастье. А бывает такая пустота, такой вакуум, от которого кровь леденеет, который хуже смерти, хотя ты предпочитаешь его, раз не кончаешь с собой: я столкнулась с этим пять лет тому назад и по сей день испытываю ужас. Если люди убивают себя – он попросил бананы и полотенце, – значит существует нечто, что хуже смерти. Поэтому-то и пробирает до костей, когда читаешь о самоубийстве: страшен не тощий труп, болтающийся на оконной решетке, а то, что происходило в его сердце за мгновение до этого.
Нет, говорит себе Лоранс, приходится сделать вывод, что папины ответы годятся лишь для него самого; он всегда ко всему относился стоически – к почечным коликам и операции, к четырем годам лагеря для военнопленных, к маминому уходу, хотя это и причинило ему много горя. Он один способен находить радость в той уединенной, суровой жизни, которую избрал для себя. Хотела бы я владеть его секретом. Может, если бы я его видела чаще, дольше…
– Ты готова? – спрашивает Жан-Шарль.
Они спускаются в гараж; Жан-Шарль открывает дверцу.
– Дай я поведу, – говорит Лоранс. – Ты слишком нервничаешь.
Он добродушно улыбается:
– Как хочешь, – и садится в машину рядом с ней.
Объяснение с Вернем, очевидно, было не из приятных; он ничего не рассказывал, но сидел мрачный и вел машину так, что с ним опасно было ехать – гнал вовсю, резко тормозя и злясь по малейшему поводу. Еще немного, и позавчера газеты имели бы возможность в очередной раз сообщить, что автомобилисты набили друг другу морду.
Недавно в Пюблинфе Люсьен блестяще объяснил психологию человека за рулем: ощущение неполноценности, потребность компенсации, самоутверждение, независимость. (Он сам водит очень хорошо, но на безумной скорости.) Мона прервала его:
– Я вам сейчас объясню, почему все эти воспитанные господа за рулем превращаются в скотов.
– Почему?
– Потому, что они скоты.
Люсьен пожал плечами. Что она этим хотела сказать?
– В понедельник я подписываю договор с Монно, – говорит Жан-Шарль весело.
– Ты доволен?