реклама
Бургер менюБургер меню

Симон Бельский – У подножия Саян (страница 22)

18

— Выселяйся в Сибирь, на Дальний Восток. Там теперь люди нужны.

Сиганов вздохнул и молчал.

— Повезут тебя даром, кормить будут даром, а там… — Акулов неопределенно махнул рукой в алмазную даль, — там столько богатства, что если бы оно досталось не таким дуракам, как мы, так в золоте зарыться можно.

— Где уж нам! — уныло ответил Сиганов.

— Ну едешь, что ли? все равно пропадать!

— Помирать все равно одинаково, что тут, что там. Хуже не будет, некуда!

— Ну вот, — Акулов закурил папиросу и примирительно сказал:

— Ты и России послужишь, государству… Знаешь, что такое государство?

Сиганов улыбнулся.

— А как же, очень даже знаю! Когда мужики бунт делали, мне от помещика Иваницкого зеркало преогромное досталось. Больше сажени. Не знаю, кто мне его на двор приволок. В хату не влезало, я его возле стены поставил. Так его от Павловки верст за пять видно было. Простояло два дня и бык его рогами разбил. Потом наказание было. Приехал виц.

— Вице-губернатор, — поправил Акулов.

— Плаксивый, как баба. Нас, как полагается, пороли, а виц сидит на крыльце в волости и каждому мужику наставление дает:

— Жалко, — говорит, — мне вас. Я понимаю, что порка обидна. — Это, — говорит, — вы, мужики, понять не умеете, а просвещенные народы не любят пороться.

Кто выслушал наставление, — скидывай штаны и иди под сарай, а виц плачет и кричит вдогонку: «Помни, что не люди тебя порют; а государство». Это мы знаем…

— Эх, Сиганов, все это не так. Голова у тебя большая, а глуп ты на удивление.

— За умными живем, — усмехаясь, ответил Сиганов.

— Ну, поговори мне еще! Писать тебя в Сибирь, что ли?

— Мне все одно.

— Ну, так я запишу.

— Записывайте, куда хотите! — Сиганов хлопнул дверью и вышел на залитую солнцем улицу.

— Эй, помещик, иди сюда! — закричал с угла лавочник Елохин, маленький, грязный, с красным носом и злыми, колючими глазами, славившийся своим сластолюбием.

У Елохина была установлена такса на девок, замужних баб, солдаток и вдов. Такса эта, переписанная четким почерком, висела у него в спальне за ситцевым пологом и служила предметом бесконечных разговоров для приятелей Елохина. Зимой, когда подъедался хлеб и в темных, грязных избах плакали голодные дети, бабы осаждали лавочника и Елохин уплачивал по таксе не деньгами, а товаром: гнилой мукой, ржавыми селедками и баранками.

На высоком крыльце рядом с Елохиным стоял молодой, щеголеватый дьякон из соседнего села. На дьяконе была новенькая шуршащая ряса, лакированные ботинки, белая шляпа и весь он казался таким чистеньким и сияющим, как обмытый камень в ручье.

— Вот, обратите внимание, — визглявым голосом говорил Елохин, указывая на Сиганова. — Чемпион безводной степи, силу имеет неимоверную, а девать ему этой силы некуда! всего имущества — курица с перешибленной ногой, да ведро без дна. Ну, плати проценты! Вы, отец дьякон, станьте сюда в холодок и посмотрите на представление.

— Брось! — сказал Сиганов, — доиграешься когда-нибудь!

— А ты плати.

— Ну ладно уж, командуй.

Сиганов снял ситцевую розовую рубаху и стоял около весов с гирями. Лавочник протянул ему крепкую бечевку. Великан зажал зубами один конец бечевки, а другой привязал к пятипудовой гире.

— Пиль! — закричал Елохин. Сиганов взял в каждую руку еще по гире.

— Алле!

Великан медленно выпрямился и, напрягая мускулы, осторожно двинулся по крутой лестнице.

— Мускулатура, отец дьякон! обратите внимание! Дьявол, а не человек. Музейная вещь, — кричал Елохин, размахивая тонкими руками.

Тело Сиганова казалось отлитым из темного металла, ветер растрепал его рыжие волосы и они беспорядочно падали ему на лоб, окружая голову огненным сиянием.

— Чемпион! — кричал Елохин. — В нем такая сила, что дуб вывернет, да еще с корней землю отрясет, а между тем баба его по таксе приходила.

Сиганов бросил гири на пыльную дорогу и угрюмо сказал:

— Довольно — давай водки!

Виноградов подмигнул дьякону и, подбоченившись, заговорил наставительным тоном:

— Как же я могу в присутствии духовной особы поощрять пьянство? Лимонада или клюквенного кваса выпей, а водки нет.

— Не ломайся! — крикнул Сиганов таким голосом, что дьякон от испуга соскочил с ящика и зашептал Елохину:

— Дайте ему водки! Ведь он дикий совсем. Чего ему жалеть; ни впереди, ни позади.

— Ну хорошо, хорошо. На, пей! — Сиганов залпом опорожнил стакан, взял из кадки огурец и молча спустился с крыльца.

— Такого человека да за границу бы, — сказал Елохин. — Смотрите, мол, на Русь, какая она в естественную величину!

— Погибают, потому что нравственность упала, — сладким голосом ответил дьякон. — Устоев нет, о церкви забывают.

Солнце опускалось к далекой линии курганов; степь сбросила грязные, пыльные лохмотья, стала ясной и печальной. Высокие бурьяны и колючие, важные чертополохи с красными, мягкими цветами запутались в золотой солнечной пряже; на серой, истомленной земле переплелись тонкие тени. Мелководная речонка, разлившаяся под мостом в конце площади, улыбнулась и зарделась среди кованых серебряных отмелей.

Сиганов пошел было домой, но, увидев с угла свою хату, в которой было скучно и пусто, повернул к реке. Ему было стыдно, что он ходит по селу без дела и, чтобы скрыть стыд, он начал громко ругать непременного члена, Елохина, дьякона и отца Димитрия, который ехал к мосту на дрожках, застланных новеньким, пестрым ковром.

Отец Димитрий недавно окончил семинарию и пошел в священники, потому что женился на дочери благочинного и получил хорошее приданое. В гостиной у него стояла зеленая плюшевая мебель и стол с бронзовыми львами на выгнутых ножках. Пол был застлан ковром с пунцовыми цветами, разбросанными по желтому полю.

Такой роскошной обстановки не было ни у кого в степи и отец Димитрий требовал, чтобы его гости держали себя у него так, чтобы видно было, что они ни на минуту не забывают об окружающем их великолепии.

Учителю и дьякону батюшка кричал:

— Не разваливайтесь! сидите прямо; не забывайте, где находитесь! Здесь один ковер стоит дороже, чем вся ваша драная мебель.

Сторож и псаломщик были так подавлены этой роскошью, что называли квартиру батюшки «миражем» и упорно отказывались входить в гостиную.

Крестьянам, приходившим поздравить отца Димитрия с праздником, позволяли взглянуть на мираж из дверей передней.

— Что, каково? — спрашивал батюшка, стуча согнутым пальцем по зеркалу в золоченной раме, поворачивая стулья и кресла. Его бледное, злое лицо с редкой черной бородкой жадно обращалось к толпе. — Хотелось бы посидеть на этаком диване? А?

— Где уж нам в этаком благолепии. Взглянуть и то хорошо.

Весь этот мираж, принесенный попадьей — хрустальная посуда, бронзовые подсвечники и лампы, мраморный умывальник и плюшевая мебель, — заслонили от отца Димитрия весь мир.

Он без конца ходил по комнатам, пересчитывал серебряные ложки, расставлял десертные тарелки, вазы, семь сортов рюмок и бокалов для вина и ликеров и мучился от тайного сознания, что он сам, сын дьячка, видевший дома деревянные искалеченные столы и стулья, не знает, как держать себя среди всего этого великолепия.

Оставаясь один, он устраивал репетиции приемов воображаемых гостей.

На лице снисходительное радушие. Вот он сидит тут в кресле; ветеринарный врач или земский начальник на диване. Нет! на диване сидят дамы: мужчины на стульях. Говорить надо медленно. Рука играет кистью бархатной скатерти, другая в кармане рясы.

Отец Димитрий устраивался в кресле и сбоку смотрел на себя в зеркало. Там было смущенное лицо, сгорбленная, деревянная фигура.

Плохо! далеко ему до актера Пронского, которого отец Димитрий еще семинаристом видел в пьесе «Великосветский зять». Батюшка хлопает дверью и идет к жене, некрасивой, маленькой женщине, которая по целым дням сидела у окна и смотрела в пустую степь.

— Лида, я вот тут придумал, — начинает отец Димитрий серьезно и внушительно. — Необходимо переставить диван к дверям, а кресла в беспорядке разбросать по комнате. Одно здесь, другое там.

— Как хочешь, — вяло отвечает матушка и всматривается в болезненную горячую даль, где нет ничего, кроме струящегося воздуха.

— Не понимаю, как ты можешь по целым дням сидеть неподвижно.

— А что же мне делать?

Делать, правда, нечего.

— Ну, так я переставлю?