Сим Симович – Режиссер из 45г II (страница 28)
— Он сумасшедший, — прошептал Лёха, не отрывая взгляда от прыгающих стрелок индикаторов. — Он ввел диссонансы в финал. Слышишь, Володь? Вторые скрипки идут вразрез с трубами. Это же… это же конфликт личности и системы, зашифрованный в звуках! Если Белов это почувствует — нам всем хана.
— Не почувствует, — Володя сжал зубы. — Медь слишком громкая. Она ослепляет слух.
Гольцман на подиуме уже не просто дирижировал — он сражался. Пот градом катился по его лицу, пенсне сползло на кончик носа, но он не замечал этого. Он вел оркестр к финалу, где музыка должна была буквально взорваться светом.
И вот наступил последний такт.
Трубы выдали финальный, оглушительный аккорд. Победа! Триумф! Но в ту секунду, когда эхо меди еще вибрировало под сводами студии, Гольцман резко оборвал оркестр жестом левой руки, а правой — указал на первую скрипку.
И в наступившей внезапной тишине прозвучала одна-единственная нота. Тонкая, высокая, почти невыносимая в своей чистоте. Она висела в воздухе несколько секунд, как тот самый силуэт на фоне солнца, а потом медленно, бесконечно долго растворилась в пустоте.
Тишина после этого была оглушительной. Оркестранты сидели, не опуская инструментов. Дирижерская палочка выпала из ослабевших пальцев Гольцмана и с тихим стуком ударилась о подиум.
— Стоп. Снято, — голос Лёхи дрогнул, когда он нажал кнопку остановки записи.
Володя вылетел из аппаратной в студию. Он бежал мимо пультов, мимо застывших музыкантов к подиуму. Гольцман стоял, тяжело дыша, опираясь руками на пюпитр. Он выглядел так, будто только что вышел из рукопашного боя.
— Илья Маркович… — Володя остановился перед ним. — Вы… вы пошли дальше нашего плана. Эта скрипка в конце… это же прямая улика. Белов поймет.
Гольцман медленно поднял на него глаза. В них больше не было огня, только бесконечная, прозрачная усталость. Он слабо улыбнулся и вытер лоб платком.
— Владимир Игоревич… — прошептал он. — Вы вчера на худсовете защищали свет. А я сегодня защищал тишину. Понимаете? Без этой тишины в конце все наши трубы — просто жесть. А так… так у фильма есть душа. А Белов… Белов услышит то, что ему позволят услышать его собственные страхи.
К ним подошел концертмейстер, пожилой скрипач с седыми висками. Он молча пожал руку Гольцману, потом посмотрел на Володю.
— Мы не знаем, товарищ режиссер, что вы там снимаете… но под такую музыку нельзя врать. Спасибо вам за этот риск. Нам давно не давали дышать в полную силу.
Володя оглядел оркестр. Эти люди, только что прошедшие через ад и рай в одной аранжировке, смотрели на него с надеждой. Он понял, что теперь он в ответе не только за пленку и Алину. Он в ответе за всех, кто вложил свое дыхание в эти звуки.
— Спасибо, товарищи, — сказал он, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Все свободны. Илья Маркович, идемте. Нам нужно прослушать дубль.
Они вернулись в аппаратную. Когда Лёха включил запись, музыка снова заполнила комнату. И снова медь слепила, а струнные шептали о сокровенном. Но теперь, зная секрет этой записи, Володя слышал в ней не «Троянского коня», а нечто большее.
Это была музыка людей, которые больше не боятся.
— Ну что? — спросил Гольцман, глядя на вращающиеся бобины магнитофона. — Будем переписывать? Сделаем «потише»? Уберем скрипку?
Володя посмотрел на него, потом на Катю, которая зашла в аппаратную, привлеченная звуками, и застыла у двери с коробкой пленки в руках.
— Нет, — твердо ответил Володя. — Оставляем этот дубль. Это лучший звук, который я слышал в жизни. Если Белов захочет его запретить — ему придется запретить саму жизнь.
Он подошел к окну. Москва за стеклом была темной, но на востоке уже начинала брезжить та самая тонкая полоска света, которую они запечатлели на мосту.
— Операция «Прикрытие» переходит в решающую фазу, — сказал он, оборачиваясь к друзьям. — Завтра мы сводим звук и изображение. И пусть весь мир услышит нашу Симфонию.
Гольцман кивнул, и на его лице впервые за долгое время появилась спокойная, уверенная улыбка. Они сделали это. Они создали красоту, которая была «опасно настоящей». И теперь им оставалось только одно — донести её до зрителя.
Буфет «Мосфильма» в семь утра напоминал декорацию к фильму, который так и не решились запустить в производство. Низкие сводчатые потолки, пожелтевшие от бесконечного курения, тяжелые дубовые столы и вечный, неистребимый запах переваренного ячменного кофе и вчерашних щей. Свет, пробивавшийся сквозь высокие узкие окна, был серым и пыльным, он не освещал, а лишь подчеркивал глубокие тени под глазами немногих присутствующих.
Володя стоял у стойки, сжимая в ладонях тяжелую фаянсовую кружку с обжигающим напитком. Пальцы всё еще подрагивали после ночной записи оркестра, а в ушах до сих пор вибрировала та последняя, высокая скрипичная нота Гольцмана. Он был на пределе сил, но спать не хотелось — адреналин и осознание того, что «Троянский конь» уже собран, держали его в вертикальном положении лучше любого допинга.
Он почувствовал этот взгляд кожей затылка еще до того, как обернулся. Холодное, изучающее прикосновение чужого внимания, которое невозможно спутать ни с чем другим. Это не было любопытство коллеги или усталое безразличие буфетчицы. Это был взгляд охотника, обнаружившего свежий след.
Володя медленно развернулся, прислонившись спиной к стойке.
Павел Сергеевич Белов сидел за столиком в самом углу, в глубокой тени. Перед ним стоял нетронутый стакан чая в подстаканнике и лежала та самая папка, которую Володя видел на худсовете. Белов не ел, не читал — он просто смотрел. Его серые глаза за стеклами очков казались двумя ледяными линзами, фокусирующими весь свет этой мрачной залы на одной точке. На Володе.
Между ними было метров десять липкого пола и несколько пустых столов, но психологически пространство сжалось до размеров боксерского ринга.
Володя не отвел глаз. Он выпрямил спину, чувствуя, как внутри него просыпается та самая ледяная уверенность человека, которому уже нечего терять. Он поднес кружку к губам, сделал глоток, продолжая смотреть прямо в переносицу Белова.
Это была дуэль без выстрелов.
Взгляд Белова был тяжелым, давящим. В нем читался не просто вопрос, а приговор. «Я знаю, что ты что-то затеял, Леманский. Я чувствую фальшь в твоем послушании. Я найду ту щель, через которую ты пытаешься протащить свою крамолу». Он смотрел так, словно пытался просветить Володю рентгеном, найти в его памяти те самые кадры с моста и ноты Гольцмана.
Володя отвечал взглядом зеркальным и спокойным. В его глазах не было ни тени оправдания, ни капли страха. Он смотрел на Белова не как на врага, а как на досадную помеху, на технический шум в безупречной партитуре. В этом взгляде была вся мощь того вечера с Алиной, вся чистота скрипки Гольцмана и вся правота ослепляющего света. Он как бы говорил: «Ты можешь считать мои кадры, ты можешь записывать мои слова, но ты никогда не дотянешься до того, что происходит внутри этого кадра. Ты всего лишь цензор, а я — создатель».
Белов чуть заметно прищурился. Его пальцы, лежавшие на папке, шевельнулись, выбивая неслышный ритм. Он явно не ожидал такого отпора. Большинство режиссеров при встрече с ним либо заискивали, либо пытались казаться незаметными. Володя же стоял монументально, как одна из опор Крымского моста.
Тишина в буфете стала невыносимой. Слышно было, как за стойкой капает вода из крана и как где-то в недрах кухни звякнула посуда.
Белов медленно поднялся. Он не спеша взял свой стакан, подошел к столу в центре зала — ближе к Володе — и поставил его на край, не сводя глаз с режиссера. Расстояние сократилось до трех метров.
— Не спится, Владимир Игоревич? — голос Белова прозвучал негромко, но в пустом зале он отозвался гулким эхом. — Ночные записи — это всегда… изнурительно. Особенно когда ищут звук, которого не существует в природе.
Володя поставил кружку на стойку. Звук удара фаянса о дерево был сухим и четким.
— Звук существует, Павел Сергеевич. Просто не все уши готовы его услышать. А насчет сна… — Володя позволил себе легкую, почти незаметную улыбку. — Когда делаешь то, во что веришь, сон — это излишество.
— Вера — вещь опасная, — Белов сделал шаг вперед. Теперь их разделял только стол. — Она часто ослепляет. Человек начинает видеть свет там, где другие видят только тень. Или наоборот. Я вчера слушал вашу запись из-за двери студии. Трубы… Трубы были убедительны. Очень громко. Почти заглушают всё остальное.
Белов сделал паузу, и его взгляд стал еще более острым, почти режущим.
— Но у меня хороший слух, Леманский. Я слышал, что происходит, когда трубы замолкают. Та самая скрипка в конце… Знаете, о чем она мне напомнила?
— О чем же? — Володя не шелохнулся.
— О человеке, который стоит на краю пропасти и пытается петь, когда нужно молиться. Это очень красиво, Владимир Игоревич. Но в нашей стране на краю пропасти принято строить мосты, а не петь. И мосты эти должны быть из стали, а не из… теней.
Володя почувствовал, как внутри него закипает ярость, но он подавил её, оставив только холодный расчет. Он снова вспомнил Сашку и Веру на фоне солнца.
— А вы не думали, Павел Сергеевич, что песня — это и есть то, что делает сталь моста живой? Что без этой «скрипки» ваш мост — просто груда мертвого железа, по которой никто не захочет идти в будущее?