реклама
Бургер менюБургер меню

Сим Симович – Режиссер из 45г II (страница 27)

18px

— Он прямо спросил, где черные силуэты, — продолжал Володя, глядя на крутящийся пустой ролик. — Он помнит видоискатель. Он не верит в мою внезапную «покорность». Сказал, что будет присутствовать при окончательной склейке. Каждую секунду.

Катя резко повернулась к нему. Её лицо, обычно бесстрастное, исказилось в гримасе почти физической боли.

— Каждую секунду? Ты понимаешь, что это значит? Это значит, что наша затея со «свапом» в последний момент летит к черту. Мы не сможем подменить коробки перед печатью позитива, если он будет дышать мне в затылок.

— Знаю, — кивнул Володя. — Поэтому мы начинаем «операцию прикрытия». Сейчас. Прямо здесь.

Катя прищурилась, её профессиональный ум мгновенно начал выстраивать алгоритмы обмана.

— Излагай, режиссер. Каков план партизанской войны на территории Мосфильма?

— Мы сделаем два варианта картины, — Володя подался вперед, понизив голос до шепота. — Первый — «официальный». Тот, который мы сегодня показали на совете. Правильный, светлый, с ясными глазами и бодрым маршем. Это будет наш щит. Мы будем монтировать его днем, при открытых дверях, чтобы любая проверка видела: Леманский исправился.

— А второй? — Катя уже потянулась к банке с клеем.

— А второй — настоящий. Тот, где мост уходит в ослепительное сияние, где музыка Гольцмана разрывает сердце, где Сашка и Вера — не плакатные герои, а живые тени. Мы будем собирать его по ночам. Кусочек за кусочком.

Катя покачала головой, её пальцы нервно забарабанили по металлу стола.

— Володя, это безумие. Пленка — это не воздух, её нельзя спрятать в кармане. Каждый метр на счету. Семёныч в лаборатории ведет учет. Как мы объясним расход негатива на два варианта?

— Семёныч — наш человек, — твердо сказал Володя. — Я с ним поговорю. Скажем, что ищем «идеальный баланс плотности». А коробки… коробки мы будем маркировать одинаково. «Вариант А» и «Вариант А-бис». Для всех «бис» будет означать техническую копию. Для нас — истину.

Катя встала и подошла к стеллажу, где в круглых жестяных коробках хранился отснятый материал. Она сняла одну, открыла её и бережно достала рулон пленки.

— Хорошо, — шепнула она, и в её глазах вспыхнул тот самый азартный огонь, который Володя так любил в настоящих творцах. — Допустим, мы собрали два фильма. Но Белов придет на финальную склейку. Он будет смотреть на монтажный лист. Как ты заставишь его смотреть на «черные дыры» и видеть в них «ясные глаза»?

— Музыка, Катя. Музыка и шум.

Володя встал рядом с ней.

— Гольцман завтра начинает запись. Мы сделаем звук таким мощным, таким оглушительным в финале, что он подавит визуальное восприятие. Мы создадим «звуковую завесу». Белов будет слушать триумфальные трубы, его мозг будет настроен на победу, и когда на экране поплывут силуэты против солнца, он воспримет их как ослепление от величия идеи. А если начнет сомневаться — мы скажем, что это «эффект солнечного удара Победы».

Катя посмотрела на него с нескрываемым восхищением, смешанным с ужасом.

— Ты дьявол, Леманский. Ты хочешь использовать его же идеологию против него самого.

— Я хочу спасти то, что мы создали, — ответил Володя. — Я не могу позволить ему стереть это небо.

— Ладно, — Катя решительно надела свои белые перчатки. — Начинаем. Сейчас я вклею «правильного» Сашку в начало четвертой части. Пусть лежит сверху. А «опасный» негатив мы спрячем в коробку из-под обрезков. Никто не лезет в мусор, Володя.

Они работали молча и быстро. Слышно было только сухое пощелкивание ножниц и шорох целлулоида. В этой тесной комнате, под защитой ацетонового дурмана, они строили свою крепость. Каждый стежок склейки был как выстрел в тишине.

— Володя, — Катя остановилась, держа в руках полоску пленки с тем самым кадром на мосту. — А если он всё-таки поймет? Если на премьере он встанет и скажет: «Это не то, что я подписывал»?

Володя посмотрел на неё. Он вспомнил Тверской бульвар, свет в окне Алины и ту бездонную уверенность, которую дает любовь.

— К тому моменту, Катя, фильм уже увидит Москва. Он будет в сотнях кинотеатров. И тогда Белову придется либо признать, что он сам пропустил «крамолу», либо молчать, чтобы не выглядеть дураком. Он выберет молчание. Такие, как он, больше всего боятся оказаться некомпетентными.

Катя кивнула и уверенным движением соединила концы пленки. Пресс щелкнул, фиксируя склейку.

— Операция «Прикрытие» началась, товарищ режиссер, — сказала она, и на её губах впервые за весь вечер появилась слабая, заговорщическая улыбка. — Иди поспи пару часов. Тебе завтра биться с оркестром. А я пока подготовлю «мусорную» коробку для нашего сокровища.

Володя вышел из корпуса, когда над Москвой уже занимался серый, промозглый рассвет. Он шел к выходу со студии, чувствуя на плечах тяжесть этой тайны, но походка его была легкой. Он знал: за спиной, в двенадцатой монтажной, Катя охраняет их свет. И пока этот свет спрятан в коробке из-под обрезков, он — непобедим.

Он обернулся и посмотрел на окна монтажного корпуса. Там, за зашторенным окном, рождалось кино, которое не должно было существовать. Но оно уже жило. И Володя знал: завтра Гольцман добавит ему голос, который заставит даже камни поверить в правду.

Первая студия звукозаписи «Мосфильма» в два часа ночи напоминала внутренности огромного, заснувшего зверя. Высокие потолки тонули в густой тени, а тусклый свет дежурных ламп едва выхватывал из темноты ряды пустых пультов, изгибы виолончелей и холодный блеск медных труб. Воздух здесь был особенным — сухим, стерильным, пропитанным запахом канифоли, старого дерева и того едва уловимого озона, который всегда сопровождает работу мощных микрофонов.

Володя сидел в аппаратной, за толстым звуконепроницаемым стеклом. Рядом с ним Лёха-звукооператор, обложенный катушками магнитной ленты, колдовал над огромным пультом, где в полумраке мерцали десятки крошечных индикаторов. В самой студии оркестр Радиокомитета — сорок изможденных людей в поношенных пиджаках и теплых кофтах — настраивал инструменты. Тихий хаос звуков: стон альта, короткий выкрик флейты, глухой удар литавр — создавал ощущение нервного, предгрозового затишья.

Илья Маркович Гольцман стоял на дирижерском подиуме. В черном сюртуке, который висел на его исхудавшем теле, он казался призраком из другой эпохи. Но когда он поднял голову и посмотрел на Володю сквозь стекло, тот внутренне вздрогнул. В глазах композитора не было страха перед вчерашним худсоветом. В них горел холодный, почти торжествующий огонь.

Володя нажал кнопку внутренней связи.

— Илья Маркович, мы готовы. Пленка заправлена. Помните о нашем «щите»? Медь должна быть безупречной. Нам нужен триумф, который ослепит Белова.

Гольцман слабо кивнул, но не ответил. Он повернулся к оркестру, и его сутулая спина вдруг выпрямилась. Он поднял палочку, и в студии воцарилась такая тишина, что Володя услышал, как в аппаратной мерно тикают часы.

— Товарищи, — голос Гольцмана, усиленный микрофонами, прозвучал в наушниках Володи гулко и властно. — Мы записываем финал. Сцену на мосту. Помните: это не просто марш. Это триумф духа над пустотой. Но… — он сделал паузу, и его взгляд скользнул по группе первых скрипок, — помните о том, что я просил вас изменить в партитуре сегодня вечером. Играйте то, что написано между строк.

Володя напрягся. «Между строк»? О чем он? Они ведь обсудили план «звуковой завесы»: громоподобные трубы должны были скрыть «джазовую» душу финала.

Гольцман взмахнул палочкой.

Первый аккорд обрушился на студию подобно лавине. Это был тот самый «безопасный» пафос: четыре тромбона и две тубы выдали мощнейшее, почти агрессивное созвучие в до-мажоре. Это было величие государства, гранитные монументы, поступь истории. В аппаратной Лёха даже присвистнул, поправляя ползунки:

— Ух, мощно задвинул! Белов в кресло вцепится от восторга!

Но когда вступили струнные, Володя почувствовал, как по его коже побежали мурашки. Гольцман пошел на безумный риск. Он не просто спрятал нежность под медью — он противопоставил их друг другу в смертельной схватке.

Скрипки вели тему, которая была созвучна тому самому кадру на мосту — прозрачную, ломкую, лишенную земного притяжения. Но Гольцман изменил аранжировку прямо перед записью. Он добавил виолончелям рваный, почти лихорадочный ритм, который имитировал человеческое сердцебиение в момент смертельной опасности или высшего счастья.

Это был уже не просто марш. Это был марш по краю пропасти.

Володя видел через стекло, как Гольцман преобразился. Его движения стали резкими, угловатыми, он буквально вырывал звуки из оркестрантов. В какой-то момент он подался вперед, к группе деревянных духовых, и гобой запел такую пронзительную, «несоветскую» мелодию одиночества, что Лёха-звуковик замер с открытым ртом.

— Илья Маркович… — прошептал Володя, вцепившись в подлокотники кресла. — Что же вы делаете? Это же чистый декаданс…

Музыка нарастала. Трубы продолжали греметь свой победный гимн, но теперь они звучали как железная решетка, через которую пытался прорваться живой человеческий крик. Это была гениальная маскировка и одновременно — дерзкий вызов. Гольцман создал иллюзию триумфа, в которой каждый звук был пропитан болью и надеждой сорок пятого года.

В кульминации сцены, там, где Сашка и Вера растворялись в солнечном свете, Гольцман ввел партию органа — вернее, его имитацию на фисгармонии, усиленную низкими регистрами фортепиано. Это был тот самый «гул», о котором спрашивал Белов. Но теперь он не был тихим шепотом. Он стал фундаментом, на котором держался весь этот медный замок.