реклама
Бургер менюБургер меню

Сим Симович – Режиссер из 45г II (страница 22)

18px

— Стоп! Снято! — выдохнул он, когда солнце окончательно оторвалось от горизонта, превращаясь из багрового диска в ослепительную точку.

В наступившей тишине было слышно только, как тяжело дышит Ковалёв. Оператор медленно отстранился от камеры. Его лицо было бледным, а на лбу выступили крупные капли пота. Он не смотрел на Володю. Он смотрел вдаль, туда, где Сашка и Вера всё еще стояли на мосту, щурясь от яркого света.

— Ну что, Петр Ильич? — тихо спросил Володя. — Брак?

Ковалёв медленно снял кепку и вытер ею лицо. Он долго молчал, а потом вдруг усмехнулся — горько и вместе с тем восхищенно.

— Не знаю, Владимир Игоревич. Насчет брака — это в лаборатории скажут. Но я сейчас в объектив увидел… я увидел то, что мы в сорок первом потеряли. Эту надежду… которая режет глаза. Черт с вами, Леманский. Если за это сажают, то я хотя бы буду знать, за какой кадр сижу.

Володя улыбнулся и крепко сжал плечо старика. Он знал, что первый бой выигран. И дело было не в пленке и не в камере. Дело было в том, что этот старый, закаленный системой человек на мгновение перестал бояться тени.

Туман над рекой окончательно рассеялся. Москва проснулась. Со стороны Парка культуры донесся гудок первого трамвая. Жизнь вступала в свои права, но на этом куске пленки, скрытом в недрах камеры «Дебри», навсегда застыл этот миг — два черных силуэта на фоне ослепительной вечности, два контура свободы, которые никакая анонимка не сможет стереть.

— Собираемся, ребята! — скомандовал Володя. — У нас впереди еще весь день. Гольцман, как ваша музыка?

Илья Маркович, сидевший всё это время в кузове грузовика на раскладном стуле, поднял голову. Его пальцы продолжали беззвучно бегать по коленям, выстукивая тот самый ритм, который он только что услышал в игре света.

— Она теперь есть, Володя, — просто ответил композитор. — Теперь у неё есть фундамент. Светлый, как этот рассвет, и тяжелый, как этот металл.

Володя посмотрел на мост. Он был прекрасен в своей суровой простоте. Режиссер чувствовал, как в нем нарастает новая, спокойная сила. Они начали. И теперь их было не остановить.

Солнце уже окончательно оторвалось от горизонта, и туман, еще минуту назад казавшийся плотным саваном, теперь таял, превращаясь в прозрачную золотистую дымку. Крымский мост гудел под порывами холодного ветра, словно гигантский камертон. Володя спрыгнул с операторской платформы и направился ко второму грузовику, где Илья Маркович Гольцман заканчивал последние приготовления.

В кузове «Зиса» было тесно. Центром этой маленькой вселенной была старая, потертая фисгармония — инструмент странный, почти мистический для советской стройплощадки, напоминавший о церковных хоралах и пыльных кабинетах старой интеллигенции. Рядом с ней, переминаясь с ноги на ногу, стояли четверо трубачей. Это были крепкие мужики из оркестра Радиокомитета, в тяжелых суконных пальто и кепках. Их инструменты — начищенные до зеркального блеска трубы и валторны — полыхали в лучах утреннего солнца так ярко, что на них больно было смотреть.

— Ну что, Илья Маркович? — негромко спросил Володя, подходя к самому борту. — Ваша «маскировка» готова?

Гольцман поднял голову. Под глазами у него залегли глубокие тени, лицо казалось еще более бледным и пергаментным, чем вчера, но в глазах горел тот самый сумасшедший, лихорадочный огонь, который Володя видел у великих творцов своего будущего. Композитор поправил пенсне и коснулся пальцами клавиш.

— Я сделал всё, как мы договорились, Владимир Игоревич, — прошептал он, и его голос едва пробивался сквозь свист ветра. — Это настоящий музыкальный «Троянский конь». Снаружи — неприступная броня, медь, пафос, величие победившей страны. А внутри… — он слабо улыбнулся, — внутри бьется сердце, которое боится, любит и сомневается. Если они будут слушать только ушами — они услышат гимн. Но если они будут слушать душой…

— Душа сейчас не в моде, Илья Маркович, — перебил его Володя, бросив быстрый взгляд в сторону шоссе, где уже начиналось обычное движение. — Сейчас в моде строевой шаг. Давайте покажем им этот шаг.

Гольцман кивнул трубачам. Те вскинули инструменты, и над Москвой-рекой, перекрывая гул воды и шум машин, взметнулся первый аккорд.

Это была ошеломляющая мощь. Медь ревела, возвещая о триумфе, о незыблемости идеалов, о грандиозном будущем, которое строится прямо здесь, на этих стальных балках. Звук был настолько плотным, что казалось, его можно потрогать руками. Это был тот самый «партийный пафос», которого требовала анонимка, возведенный в абсолют. Любой цензор, услышав это, довольно закивал бы: «Вот она, музыка созидания! Вот он, героический масштаб!»

Но Володя, стоявший в метре от фисгармонии, слышал не только трубы.

Под этим оглушительным покровом меди Гольцман неистово работал педалями фисгармонии. И этот инструмент давал совсем иной звук — низкий, вибрирующий, почти утробный гул, который не попадал в торжественный ритм марша. Это была та самая «джазовая» синкопа, спрятанная в тени. Ритм труб был прямым и жестким, как приказ, а ритм фисгармонии — рваным и тревожным, как дыхание человека, бегущего по ночному городу.

— Слышите? — Гольцман, не прекращая играть, посмотрел на Володю. — Трубы кричат «Мы!», а фисгармония шепчет «Я». Мы обманули пространство, Володя.

Это было виртуозно. Трубачи играли классическую, героическую тему, даже не подозревая, что их звуки — лишь декорация, за которой композитор прячет свою настоящую «Симфонию». В этом созвучии рождалась невероятная правда: триумф страны через личную боль каждого человека.

— Лёха! — крикнул Володя звукооператору. — Записывай этот диссонанс! Нам нужно, чтобы в монтаже фисгармония была на грани слышимости. Чтобы зритель чувствовал её кожей, даже если не понимает, что слышит.

Лёха, в своих огромных наушниках, похожий на инопланетного связиста, азартно закивал. Его лицо выражало полный восторг — он, как профессионал, мгновенно считал этот двойной слой звука.

— Пишу, Володь! Это фантастика! — крикнул он в ответ. — У труб такой резонанс от моста, что фисгармония кажется их собственной тенью!

Сашка и Вера, стоявшие на исходной позиции для повторного дубля, под эту музыку преобразились. Теперь им не нужно было «играть» радость или надежду. Громовая медь давала им масштаб, а скрытый ритм Гольцмана давал им право на интимность. Под этот торжественный рев Сашка медленно, почтительно взял Веру за руку, и это простое движение вдруг приобрело вес исторического события.

Володя смотрел на них через видоискатель камеры, которую Ковалёв уже подготовил к новому проезду. В этом свете и под эту музыку всё становилось на свои места.

— Илья Маркович, — прошептал Володя, хотя композитор не мог его услышать. — Вы не просто спасли фильм. Вы создали для него алиби.

Но радость его была недолгой. В паузе между тактами, когда трубы замолчали, чтобы набрать воздуха, Володя снова почувствовал холодок в груди. Он обернулся. Музыка продолжала звучать в его голове, но реальность напомнила о себе скрипом тормозов у въезда на мост. Черная «Эмка» стояла там, неподвижная и зловещая, и человек в сером пальто уже открыл свой блокнот.

— Играйте, Илья Маркович! — выкрикнул Володя, перекрывая ветер. — Еще раз! С самого начала! Громче трубы! Пусть они оглохнут от вашего величия!

И Гольцман ударил по клавишам с новой силой. Трубы взревели так, что задрожали стекла в проезжающем мимо автобусе. Это был идеальный фасад, за которым Володя и его группа продолжали строить свой храм из света и правды. Но он уже знал: человек в сером пришел не слушать музыку. Он пришел считать такты.

— Внимание! Второй дубль! — Володя поднял руку. — Сашка, Вера, помните: вы — единственное живое на этом стальном мосту! Мотор!

Камера снова застрекотала, музыка накрыла мост, и Володя почувствовал, как этот «Троянский конь» медленно, но верно вкатывается в историю, неся в своем чреве искру той свободы, которую невозможно запретить ни одним приказом.

Глава 9

Солнце поднялось выше, и теперь оно не просто светило — оно превратило пространство над Москвой-рекой в раскаленный белый горн. Туман окончательно испарился, оставив после себя кристальную, почти звенящую прозрачность воздуха. Крымский мост, зажатый в тиски между ослепительным небом и стальной водой, казался теперь не просто инженерным сооружением, а гигантским алтарем, на котором Володя собирался принести в жертву все каноны советского кино ради одного-единственного мгновения правды.

— Всем замереть! — Голос Володи, усиленный рупором, пронесся над мостом, заставляя даже случайных прохожих на тротуарах невольно замедлить шаг. — Петр Ильич, твой выход. Сейчас или никогда.

Ковалёв приник к окуляру «Дебри» так плотно, будто хотел срастись с механизмом. Его пальцы на штурвалах панорамирования двигались плавно, почти нежно. Он больше не спорил. В тот момент, когда солнце превратило героев в темные изваяния, старый оператор поймал ту самую «волну», которую Володя пытался описать ему словами. И увидел не брак, а поэзию.

— Камера! — скомандовал Володя. — Мотор!

Раздался сухой, мерный стрекот пленки. В этот момент грузовик с камерой начал медленное, торжественное движение назад по рельсам.

Сашка и Вера стояли в самом центре кадра. Против яростного света их фигуры потеряли объем, превратившись в два безупречных черных силуэта. Это был танец теней, лишенных примет времени, званий и орденов. Сашка медленно потянулся к Вере, и его рука, окутанная сияющим ореолом солнечных бликов, казалась сотканой из самого света. Он не просто обнял её, а словно защитил её своим телом от этого всепоглощающего сияния.