реклама
Бургер менюБургер меню

Сим Симович – Режиссер из 45г II (страница 12)

18px

Алина, раскрасневшаяся с мороза, согласно кивнула и достала из сумки свой альбом.

— Анна Федоровна, посмотрите, — она бережно разложила рисунки на столе, отодвинув вазочку с парой кусочков колотого сахара. — Это мы сегодня на репетиции набросали. Володя хочет, чтобы в кадре было всё — и стройка, и небо, и чтобы люди не просто ходили, а будто в такт сердцу двигались.

Мать взяла рисунок, поднесла ближе к лампе. Она долго рассматривала летящие линии, запечатлевшие Сашку и Веру в тот самый момент их первого общего кружения.

— Красиво… — тихо проговорила она. — Словно и не из жизни это, а из самой лучшей мечты. Только вы, дети, берегите их. Людей этих. Они ведь хрупкие сейчас, как лед первый. Радость им дайте, но и про душу не забудьте.

Володя накрыл руку матери своей ладонью.

— Мы и даем радость, мам. Настоящую.

Они пили чай — простой, «со слоном», но такой ароматный в этой тишине. На блюдце лежало несколько ломтей серого хлеба и густое, темно-красное варенье из крыжовника — «царское», как называла его Анна Федоровна, прибереженное для особого случая.

Алина потихоньку оттаяла, её движения стали плавными, домашними. Она рассматривала старые фотографии в рамках на стенах, и в её взгляде не было любопытства чужака — только нежность будущего члена семьи.

— Анна Федоровна, — вдруг тихо сказала она, отставляя стакан. — А расскажите… про Володю. Какой он был, когда маленький? Ну, до войны.

Мать рассмеялась, и этот смех, похожий на звон маленького колокольчика, заставил Володю неловко улыбнуться.

— Ой, Аля, тихий он был. Всё в книжки смотрел, да стихи в тетрадку прятал. Отец его, Игорь, всегда говорил: «Быть нашему сыну или поэтом, или чудаком». А он видишь — в режиссеры пошел. Но сердце-то всё то же, поэтическое.

Володя слушал эти рассказы о «другом» Володе Леманском, и ему казалось, что он действительно вспоминает всё это. Его прошлая жизнь в 2025 году окончательно бледнела, становясь лишь дурным сном. Там у него никогда не было таких вечеров. Были рестораны, были светские беседы, была дорогая мебель — но не было этого густого, настоящего чувства дома, где тебя любят просто за то, что ты вернулся.

— Ну, будет тебе, мам, — мягко прервал её Володя, заметив, как Алина завороженно слушает историю о том, как он в пять лет пытался «снять кино» через пустую катушку от ниток. — Нам завтра на Арбат спозаранку. Первую натуру снимать.

— Идите, идите, — Анна Федоровна начала собирать посуду. — А я вот что скажу… Вы про свадьбу-то не забудьте за своими симфониями. Я сегодня к соседке, тете Паше, заходила. Она обещала отрез кружева белого поискать. Тонкое, говорит, как мороз на стекле. Для Алички в самый раз будет.

Алина вспыхнула, как маков цвет, и опустила глаза, а Володя притянул её к себе, обнимая за плечи.

— Не забудем, мам. Снимем первый танец на Арбате — и сразу под венец. То есть, в загс.

Они посидели еще немного в уютной полутьме. За окном проехала машина, осветив фарами потолок, и снова воцарилась тишина. В этой тишине не было страха, не было тревоги — только предвкушение большого, чистого труда и долгой, счастливой жизни.

Когда пришло время расходиться по комнатам, Володя проводил Алину до двери. В темном коридоре он на мгновение прижал её к себе, вдыхая запах её волос.

— Спасибо тебе, — прошептал он.

— За что? — удивилась она.

— За то, что ты здесь. За то, что этот вечер — настоящий.

Выходя из квартиры, Володя посмотрел на звезды через окно в подъезде. Он знал: завтра будет трудно. Будет шум, будут споры, будет упрямая техника. Но у него был этот вечер, эти два родных человека и этот невыпитый до дна покой, который давал ему силы творить чудеса.

Глава 5

Арбат встретил их предрассветным холодом и густым, почти осязаемым туманом, который приполз со стороны реки. Воздух был таким резким, что при каждом вздохе легкие покалывало инеем. Город еще спал, но у театра Вахтангова уже копошились люди — маленькие фигурки в полумраке, освещаемые лишь тусклыми дежурными фонарями и редкими вспышками спичек.

Володя стоял в кузове трофейного грузовика «Опель-Блиц», который они выбили на студии под личную ответственность Бориса Петровича. Рядом Петр Ильич Ковалёв, ворча и поминая черта, кутал тяжелую камеру в брезент.

— Владимир Игоревич, вы меня в гроб загоните с этим вашим «проездом», — проворчал оператор, проверяя крепления импровизированного крана. — Мы же на ходу фокус потеряем! Плёнка «Агфа», она же как капризная девица — чуть свет не так упал, и всё, брак.

— Не потеряем, Петр Ильич, — Володя подмигнул ему, хотя у самого внутри всё натянулось, как струна. — Мы пойдем на минимальной скорости. Лёха, что со звуком?

Лёха, обвешанный проводами и в огромных наушниках, поднял большой палец вверх.

— Пишу тишину, Володь. Она сейчас у Арбата такая… гулкая. Слышно, как где-то за три квартала сапоги по мостовой стучат. Это будет наш метроном.

**План был безумным для сорок пятого года.** Володя задумал снять открывающую сцену одним длинным, непрерывным планом. Камера должна была начать движение с крупного плана Сашки, спящего в кабине своей автобазы, «выплыть» на улицу, подхватить ритм просыпающегося города и закончиться на Вере, которая выходит из ворот госпиталя.

— Внимание! Приготовиться! — выкрикнул Володя. — Сашка, на исходную! Вера, жди отмашки у ворот!

Первые лучи солнца прорезали туман, превращая Арбат в декорацию из какого-то нереального, серебристого сна.

— Мотор! — скомандовал Володя.

Грузовик медленно, почти бесшумно тронулся. Камера поплыла вдоль тротуара.

Вот Сашка выпрыгивает из кабины, потягивается, и этот его жест — широкий, вольный — идеально ложится в первый аккорд, который Илья Маркович (сидевший тут же, на раскладном стуле за углом) взял на маленькой фисгармонии.

Мимо пробежал мальчишка-газетчик, выкрикивая заголовки — его крик стал ритмическим акцентом. Дворник ударил метлой по камням — «вжик-вжик» — и Ковалёв плавно перевел камеру на него.

— Быстрее, Петр Ильич, панораму на ворота! — шептал Володя, не отрывая взгляда от монитора… которого не было. Он видел кадр своим внутренним зрением, сформированным годами цифрового монтажа, но здесь он творил его в реальности.

И тут случилось непредвиденное.

Из переулка на съемочную площадку высыпала толпа рабочих, идущих на смену. Человек сорок. Они не знали о съемках, они просто шли на завод. Ковалёв вздрогнул, хотел остановить камеру, но Володя схватил его за плечо.

— Снимай! Снимай, Петр Ильич! Это правда!

Сашка, мгновенно сориентировавшись, не вышел из образа. Он подхватил ритм толпы, зашагал рядом с рабочими, что-то весело крикнул им, и люди — настоящие, суровые люди в ватниках — начали улыбаться в ответ. Вера вышла из ворот госпиталя именно в тот момент, когда толпа расступилась, и луч солнца ударил ей прямо в лицо.

— Стоп! Снято! — выдохнул Володя.

В наступившей тишине было слышно только, как стрекочет затихающий механизм камеры. Ковалёв медленно опустил голову, снял кепку и вытер пот со лба.

— Владимир Игоревич… — тихо сказал оператор. — Я сорок лет в кино. Но такого… такого я не видел. Мы сейчас не просто сцену сняли. Мы жизнь поймали. Она в кадре была, я её кожей чувствовал.

Лёха сорвал наушники:

— Володь! Слышал бы ты этот гул! Сорок пар ног в один такт! Это же… это же готовый джаз!

К грузовику подбежала Алина. Она всё это время стояла в стороне, делая наброски. Глаза её сияли.

— Володя, это было прекрасно! Ты видел, как они на Веру посмотрели? Как на ангела!

Володя спрыгнул с грузовика, чувствуя, как его бьет мелкая дрожь от адреналина. Он подошел к Сашке и Вере, которые стояли посреди Арбата, еще не веря, что всё закончилось.

— Ребята… — он обнял их обоих за плечи. — Сегодня вы официально стали звездами. Но не теми, что на небе, а теми, что в сердцах.

Он посмотрел на просыпающуюся Москву. Первый дубль «Симфонии» был снят. И он был идеален.

Торжество момента было разрезано резким, захлебывающимся свистом, от которого у Лёхи едва не слетели наушники. Звук был настолько пронзительным и властным, что всё движение на съемочной площадке мгновенно замерло. Из серого утреннего марева, окутавшего поворот на Смоленскую площадь, вынырнул мотоцикл «М-72» с люлькой, а следом за ним, надсадно урча мотором, показался темно-синий «ГАЗ-67».

Машины затормозили так резко, что пыль Арбата взметнулась облаком, оседая на объективе камеры Петра Ильича. Тот едва успел прикрыть линзу ладонью, разразившись тихим, но многоэтажным ругательством.

Из автомобиля вышел человек в безупречно отутюженной форме капитана милиции. Его лицо, иссеченное мелкими шрамами, казалось высеченным из гранита, а взгляд серых глаз буравил пространство с такой подозрительностью, что даже видавший виды Ковалёв невольно выпрямил спину. За капитаном из машин посыпались патрульные — молодые ребята в синих шинелях, с карабинами за плечами и суровым выражением лиц.

— Так, — негромко, но веско произнес капитан, поправляя портупею. — Что здесь за столпотворение? Почему перекрыта проезжая часть? Кто разрешил использование грузового транспорта для… — он окинул взглядом камеру и операторский кран, — для этой подозрительной конструкции?

Володя спрыгнул с борта «Опеля». Он понимал: сейчас решается судьба не просто кадра, а всей съемочной смены. В 1945 году любая задержка на улице, любая несогласованная активность в центре Москвы могла закончиться не просто штрафом, а «выяснением обстоятельств» в подвалах на Лубянке.