Сим Симович – Актер из 69г (страница 51)
Легче лежать лицом к стене и играть в «лишнего человека». Легче быть непонятым гением в изгнании. Это безопасно.
А встать, пойти туда, где могут срезать, где могут сделать больно, где нужно любить и быть уязвимым — это работа.
Он посмотрел на свои руки. Руки подростка. Но в них была сила.
«Кисель, значит? — подумал он. — Ну нет, Громова. Ты не права».
Он встал.
Подошел к окну. Рванул шторы в стороны.
Вечерний свет, уже синий, сумеречный, ворвался в комнату вместе с шумом улицы. Трамваи, голоса, жизнь.
Он посмотрел в зеркало на шкафу.
Всклокоченный, небритый (пушок на подбородке уже кололся), с красным пятном на щеке. Жалкое зрелище.
— Ну что, самозванец, — сказал он своему отражению. — Получил? Мало тебе. Надо было добавить.
Он пошел в ванную.
— Мам! — крикнул он по дороге. — Есть что поесть? Я голодный как волк!
Мама выглянула из кухни, испуганная, но с надеждой в глазах.
— Котлеты есть. С макаронами. Разогреть?
— Разогревай. Все разогревай. И чай.
Он открыл кран. Холодная вода ударила в лицо, смывая липкую паутину трехдневного нытья.
Он не уйдет. Он не заберет документы. Он докажет этой взбалмошной девчонке, что он не кисель.
Пусть он самозванец. Пусть он играет роль. Но он сыграет ее так, что Станиславский на том свете зааплодирует.
Завтра среда. До коллоквиума два дня.
Битва продолжается.
ИНТЕРЛЮДИЯ. СУДЬИ
Тишина в аудитории стояла плотная, ватная, пропитанная сигаретным дымом и запахом сердечных капель.
Окно было распахнуто настежь, но июльский зной игнорировал эту попытку проветривания. В комнате пахло раскаленным асфальтом и мужским потом.
Борис Евгеньевич Захава, ректор училища, снял очки и устало потер переносицу. На его лице, обычно строгом и собранном, сейчас читалась растерянность человека, которому вместо привычной таблицы умножения показали китайский иероглиф.
— Ну-с… — произнес он, глядя на закрытую дверь, за которой только что скрылся странный абитуриент. — И что это было, товарищи?
Владимир Этуш, сидевший по правую руку, медленно размял в пальцах папиросу «Казбек». Его черные, пронзительные глаза, способные одним взглядом пригвоздить студента к стене, сейчас были сощурены.
— А было это, Борис Евгеньевич, явление, — протянул он своим характерным, чуть грассирующим голосом. — Или, если хотите, диагноз.
— Диагноз? — переспросил Юрий Катин-Ярцев, что-то быстро дописывая в ведомости. — Вы полагаете, он болен?
— Душевно — безусловно, — Этуш чиркнул спичкой. Голубое облачко дыма взвилось к портрету Вахтангова. — Здоровые мальчики в шестнадцать лет так Блока не читают. Они читают его с пафосом, с надрывом, с желанием понравиться девочкам. А этот читал так, будто завтра в петлю полезет.
— Вот и я о том же, — Захава нервно постучал дужкой очков по зеленому сукну. — Это не искусство, Владимир Абрамович. Это патология. Достоевщина какая-то. Откуда в советском школьнике такая черная, беспросветная тоска? «Исхода нет»… Вы слышали, как он это сказал? У меня мороз по коже прошел.
— У меня тоже, — тихо согласился Катин-Ярцев. — Но согласитесь, коллеги… это было органично.
— Органично⁈ — возмутился ректор. — Юра, окстись! Мы кого набираем? Актеров? Или пациентов для клиники неврозов? Нам нужны герои! Нам нужны социальные типажи! А этот… Он же на сцене будет излучать радиацию. Зритель в зале повесится от тоски.
Катин-Ярцев отложил ручку. Посмотрел на коллег своим мягким, интеллигентным взглядом.
— А вы заметили его глаза?
— Глаза как глаза, — буркнул Захава. — Серые. Наглые.
— Нет, Борис Евгеньевич. Не наглые. Старые.
В аудитории повисла пауза. Слышно было, как за окном гудит шмель, залетевший с улицы.
— Я вот сижу и думаю, — продолжил Катин-Ярцев. — На первом туре он нам «прокурора» выдал. Жесткого, циничного. Мы тогда решили — типаж. Отрицательное обаяние. А сегодня он кожу с себя содрал. И там, под кожей, опыт. Огромный, тяжелый, взрослый опыт. Неоткуда ему взяться в шестнадцать лет. Неоткуда. Но он есть.
Этуш выпустил струю дыма в потолок.
— Парадокс, — констатировал он. — Лицо мальчика, а нутро старика. Знаете, кого он мне напомнил? Того солдата, которого я в госпитале видел, в сорок третьем. Парню девятнадцать, а взгляд… будто он три жизни прожил и во всех умер.
— Войны он не застал, — отрезал Захава. — Сам сказал. Родители живы. Семья благополучная. Я личное дело смотрел. Отец инженер, мать бухгалтер. Обычный московский парень. Откуда эта тьма?
— Книжек перечитал? — предположил кто-то из педагогов с конца стола.
— Книжками такое не начитаешь, — Этуш покачал головой. — Тут… мясо. Живое мясо. Он ведь не играл, Борис Евгеньевич. Вы же мастер, вы же видите. Он не изображал безысходность. Он в ней существовал.
Захава тяжело вздохнул. Откинулся на спинку стула, который жалобно скрипнул под его весом.
— И что нам с ним делать? Гнать?
— Зачем гнать? — Этуш усмехнулся. Усмешка вышла хищной, заинтересованной. — Гнать мы всегда успеем. Посредственностей у нас в коридоре — вагон и маленькая тележка. Вон, та девочка с косой. Или тот бард с гитарой. Хорошие, светлые, понятные. А этот… этот — закрытый ящик. Шкатулка с секретом. А вдруг там, внутри, не просто депрессия, а алмаз?
— Черный алмаз, — мрачно заметил ректор.
— Какой есть. В театре нужны разные камни.
Катин-Ярцев кивнул.
— Я бы посмотрел его на коллоквиуме. Поговорить с ним надо. Не стихи слушать, а за жизнь спросить. Пощупать, что у него там, в голове. Может, он просто гениальный имитатор? А может… может, мы имеем дело с феноменом.
Захава помолчал, глядя на лежащий перед ним список. Карандаш замер над фамилией «Лоцман».
Грифель коснулся бумаги.
— Ладно. Черт с вами, инквизиторы. Пускаем на третий тур.
Он поставил жирный плюс напротив фамилии.
— Но на коллоквиуме я его выпотрошу, — пообещал ректор, надевая очки. — Я узнаю, откуда у этого щенка глаза самоубийцы. И если он просто придуривается… вылетит с треском.
— Справедливо, — кивнул Этуш, туша папиросу. — Следующий!
Дверь отворилась. На пороге возникла дрожащая девочка с огромным белым бантом.
— Иванова Елена! — пискнула она. — Читаю «Золушку»!
Этуш и Катин-Ярцев переглянулись. После ледяной бездны Лоцмана эта «Золушка» казалась теплым, безопасным молоком.
Но скучным.
Этуш вздохнул и потянулся за новой папиросой.
— Читайте, Леночка. Читайте. Утешьте нас.
Глава 17
Среда, девятое июля, принесла облегчение.
Москва, измученная недельной жарой, наконец выдохнула. Небо, еще вчера белесое и выгоревшее, затянулось низкими, уютными тучами, и на город пролился дождь. Не гроза с громом и молниями, а спокойный, монотонный, грибной дождь, который смывает пыль не только с листьев, но и с души.