Сим Симович – Актер из 69г (страница 5)
Ему нужно было заземлиться. Найти точку опоры в этом мире, где он был чужаком. А для режиссера, даже бывшего, даже попавшего в тело подростка, лучшей точкой опоры всегда был текст. Слово.
Нужная вывеска обнаружилась через квартал. Скромная, деревянная, с золотыми буквами на черном фоне: «БУКИНИСТ».
Юра потянул тяжелую, массивную дверь с латунной ручкой, отполированной тысячами ладоней. Дверь подалась с достойным, низким скрипом, и колокольчик над входом звякнул — не суетливо, а как-то предупреждающе: «Тише. Здесь вечность».
Он шагнул внутрь и сразу провалился в другой мир.
Шум улицы Горького отрезало, как ножом. Здесь царила тишина — густая, ватная, настоянная на запахе старой бумаги, костного клея, кожаных переплетов и пыли. Этот запах был сладковатым, чуть тленным, но для книжного человека он был слаще любых французских ароматов. Это был запах знаний, которые никуда не торопятся.
Магазин располагался в полуподвале. Высокие стеллажи из темного дерева уходили под самый потолок, забитые книгами так плотно, что казалось, вытащи одну — и рухнет всё здание. Свет падал из верхних окон-полумесяцев, в косых лучах танцевали пылинки — золотая пыль веков.
Посетителей было мало. Интеллигентного вида старичок в пенсне (настоящем пенсне!) перебирал открытки в коробке. Студентка в очках с толстыми линзами листала что-то объемное у полки с поэзией.
Юра глубоко вдохнул, чувствуя, как успокаивается пульс. Здесь он был дома. Здесь время не имело значения. Книга, изданная в 1905 году, и книга 1960 года стояли рядом, уравненные корешками.
Он двинулся вдоль рядов, касаясь пальцами корешков. «История дипломатии», «Жизнь животных» Брема в роскошном тиснении, собрание сочинений Диккенса — то самое, темно-зеленое, с иллюстрациями «Физ».
Взрослая память подсказывала цены аукционов 2024 года. «Вот этот Брем стоит тысяч пятьдесят. А этот прижизненный Блок… Боже, он стоит как машина». Здесь же на внутренней стороне обложек были проставлены цены карандашом: 1 ₽ 50 коп., 3 ₽, 80 коп.
Он нашел отдел «Искусство. Театр».
Сердце екнуло. На полке, зажатая между мемуарами Ермоловой и историей балета, стояла она. Книга, которую он искал.
К. С. Станиславский. «Работа актера над собой». Издание 1938 года. Посмертное. То самое, каноническое, еще не отредактированное советской цензурой поздних лет, не приглаженное.
Юра осторожно, двумя пальцами, потянул книгу за корешок. Она подалась неохотно, с легким шелестом. Твердый переплет, ткань немного потерта на уголках, бумага пожелтела, но была плотной, живой.
Он открыл наугад.
«Не верю!» — бросилось в глаза.
Юра усмехнулся. Станиславский не верил актерам. А поверил бы он ему, Юре?
— Молодой человек интересуется театром? — раздался тихий, скрипучий голос.
Юра вздрогнул и обернулся.
За прилавком, которого он сразу не заметил из-за нагромождения книг, сидел продавец. Это был старик — нет, скорее, патриарх. Лысый череп с венчиком седых волос блестел в свете лампы. На носу сидели очки в золотой оправе, за которыми прятались умные, выцветшие от чтения глаза. Он был одет в жилетку поверх рубашки, а на рукавах — Юра едва сдержал улыбку — были черные сатиновые нарукавники. Живой персонаж из Чехова.
— Борис Львович, — прочитал Юра на бейджике (кусочке картона, приколотом булавкой). — Да. Интересуюсь.
Он подошел к прилавку, положил книгу.
Букинист посмотрел на книгу, потом на Юру. Взгляд его был цепким, оценивающим. Он привык к школьникам, которые прибегали за Дюма, Жюль Верном или «Библиотекой приключений». В крайнем случае — за фантастикой Ефремова.
— Серьезный выбор, — медленно произнес Борис Львович, постукивая пальцем по обложке. — Обычно в вашем возрасте читают, как капитан Блад берет на абордаж испанские галеоны. А здесь… здесь труд. Тяжкий, потный труд души. Вы уверены, юноша?
Юра почувствовал, как внутри поднимается волна профессионального азарта.
— Абордаж — это внешнее действие, — ответил он, стараясь контролировать интонации. — А Станиславский писал о внутреннем. О том, как взять на абордаж собственное подсознание. Это куда интереснее, чем испанские галеоны.
Брови Бориса Львовича поползли вверх, скрываясь за оправой очков. Он отложил карандаш, которым что-то помечал в гроссбухе.
— Ого. «Взять на абордаж подсознание»… Красиво сказано. И, пожалуй, верно. Вы собираетесь поступать?
— Собираюсь, — кивнул Юра.
— В Щуку? В ГИТИС?
— Куда возьмут. Но система везде одна. Без правды переживания на сцену лучше не выходить. Зритель сейчас пошел чуткий. Он фальшь за версту чует. Ему мало просто красивой декламации, как в Малом театре пятьдесят лет назад. Ему нужна психофизика.
Юра прикусил язык. Слово «психофизика» в 1969 году уже существовало, конечно, но в устах шестнадцатилетнего пацана оно звучало… подозрительно академично. Слишком зрело.
Борис Львович прищурился. Он снял очки, протер их клетчатым платком, снова водрузил на нос. Теперь он смотрел на Юру не как на случайного покупателя, а как на редкий экземпляр инкунабулы.
— Психофизика… — протянул он. — Вы, молодой человек, рассуждаете так, будто уже отслужили в театре лет десять. И разочаровались в «красивой декламации». Откуда такие познания? Родители актеры?
Вот он, тонкий лед. Опасность. Юра почувствовал холодок по спине. Он забылся. Расслабился в привычной атмосфере. Нельзя так палиться. Не здесь, не перед этим проницательным стариком.
— Нет, — Юра заставил себя улыбнуться смущенной, мальчишеской улыбкой. Почесал затылок — жест, который всегда обезоруживает взрослых. — Родители инженеры. Просто… в библиотеке много читал. И в драмкружок ходил. Нам там руководитель рассказывал. Про Михаила Чехова, про биомеханику…
— Про Чехова? — переспросил букинист, и в его голосе мелькнула сталь. — Михаила? Его книги, знаете ли, не в каждой библиотеке найдешь. Он, как бы это сказать… сложная фигура. Эмигрант.
Юра мысленно выругался. Конечно. Михаил Чехов. Уехал, работал в Голливуде. В шестьдесят девятом его имя не под запретом, но и не в чести. Это в девяностые его будут издавать миллионными тиражами.
— В самиздате… то есть, в перепечатках, — выкрутился Юра, чувствуя, как краснеют уши. — Руководитель давал читать. Старые записи.
Борис Львович помолчал. Тишина в магазине стала звонкой, напряженной. Казалось, даже пылинки замерли в воздухе. Старик смотрел ему прямо в глаза, и Юре показалось, что он видит там, на дне зрачков, отражение своей настоящей, взрослой души.
— У вас странные глаза, юноша, — тихо сказал букинист. — Очень старые глаза на очень молодом лице. Я такие видел только… впрочем, неважно.
Он резко захлопнул книгу Станиславского, притянул ее к себе.
— Два рубля сорок копеек.
Юра выдохнул. Пронесло.
— Спасибо, — он поспешно полез в карман, выгребая мятые рубли и мелочь.
Борис Львович принял деньги, аккуратно пересчитал, ссыпал медь в ящичек кассы. Потом завернул книгу в плотную серую бумагу, перевязал бечевкой. Движения его были точными, красивыми, ритуальными.
— Берегите её, — сказал он, протягивая сверток. — Это издание редкое. Там есть пометки на полях… карандашные. Я не стал стирать. Предыдущий владелец был хорошим актером. Погиб под Вязьмой в сорок первом. Пусть эта книга теперь послужит вам.
Юра принял сверток. Он был тяжелым, теплым. Как кирпич, который ложится в фундамент нового дома.
— Я сберегу. Обещаю.
— Заходите еще, — Борис Львович уже потерял к нему интерес, возвращаясь к своему гроссбуху. — Если интересуетесь биомеханикой, у меня через неделю обещали принести Мейерхольда. Двадцать седьмой год. «Ревизор». Но это будет дорого.
— Я накоплю, — серьезно ответил Юра.
— Накопите… — букинист усмехнулся, не поднимая головы. — Копите, юноша. Знания — единственная валюта, которая не обесценивается при смене режимов.
Юра вышел из магазина, прижимая книгу к груди.
На улице снова ударило солнце, шум, запах бензина. Но теперь это не оглушало. Теперь у него в руках был ключ.
Он шел по Тверской — нет, по улице Горького, — и чувствовал вес книги под рубашкой. Это было первое материальное подтверждение того, что он не просто плывет по течению, а начинает грести.
Старик его раскусил. Почти. «Старые глаза». Черт возьми, надо следить за собой. Надо больше щуриться, больше улыбаться, меньше смотреть в упор. Подростки не смотрят в душу, они смотрят на мир, пожирая его. А он смотрит так, будто уже все съел и отравился.
«Надо учиться быть молодым, — подумал Юра, сворачивая в переулок, чтобы срезать путь к кинотеатру. — Это самая сложная роль, Лоцман. Сыграть молодость, когда ты внутри старик. Система Станиславского тут как раз кстати. „Я в предлагаемых обстоятельствах“. Обстоятельство: мне шестнадцать. Задача: выжить и не сойти с ума».
Он похлопал по свертку с книгой.
— Ну что, Константин Сергеевич, — прошептал он. — Поработаем?
Ответа не последовало, но Юре показалось, что город вокруг одобрительно загудел клаксонами.
Кинотеатр «Россия» на Пушкинской площади напоминал гигантский стеклянный аквариум, в который запустили не рыбок, а пеструю, шумную, взволнованную человеческую массу. Очередь в кассы змеилась по раскаленному асфальту, загибалась кольцами, пульсировала, жила своей сложной социальной жизнью. Здесь знакомились, ссорились, занимали места «на себя и на того парня», стреляли сигареты и обсуждали последние сплетни.