реклама
Бургер менюБургер меню

Сиддхартха Мукерджи – Царь всех болезней. Биография рака (страница 46)

18px

Другие оппоненты ласкеритов указывали, что идея тотальной войны с прицелом на одно избранное заболевание непременно нарушит естественное взаимовыгодное сотрудничество между разными областями исследований, так что ученые-онкологи поневоле замкнутся в своем информационном пузыре. Один из управленцев НИЗ выражал недовольство: “Если кратко, [закон] постулирует, что внутри системы НИЗ все институты равны, но один – [Национальный институт онкологии] – равнее прочих”[433]. Многие утверждали, что метафора войны неизбежно будет отвлекать от дела, взбивая всю эту пену ажиотажа и надежд, и тогда неудача обернется полнейшей катастрофой. “Боюсь, что исследователей рака ждут большие проблемы, – писал Ирвин Пейдж, редактор уважаемого научного журнала. – Как только людям покажется, что затея не приносит плодов, они потеряют терпение. Увидев на примере прогулки по Луне, каких высот можно достичь системным анализом, целенаправленными исследованиями и координацией усилий, обыватели слишком охотно переносят эту логику и на борьбу против рака”[434]. Если онкологический проект забуксует или потерпит неудачу, этот пузырь оптимистичных построений неизбежно лопнет.

Тем временем чаша терпения Никсона переполнилась. Стремительно приближались выборы 1972 года. Политические комментаторы, среди них и Боб Видрих из Chicago Tribune, обозначили предвыборную ситуацию так: “Если Ричард Милхауз Никсон <…> сумеет выполнить эти две исполинские задачи – покончить с войной во Вьетнаме и пресечь раковые бесчинства, – он займет в истории страны нишу линкольновских масштабов, ибо сделает больше, чем просто отправит человека на Луну”[435].

Конец войны во Вьетнаме даже на горизонте не маячил, зато над кампанией против рака вполне можно было поработать, и Никсон горел решимостью провести раковый законопроект – любой раковый законопроект – через Конгресс. Когда безмерно находчивый Шмидт осенью 1971 года напросился на встречу с президентом в Овальном кабинете (в частности, чтобы предложить компромисс), Никсон заверил его, что так или иначе протащит положительное решение: “Не волнуйтесь, я все улажу”[436].

В ноябре демократ Пол Роджерс, представляющий в нижней палате Конгресса штат Флорида, подготовил компромиссный вариант ракового законопроекта[437]. В соответствии с концепцией ласкеритов этот проект предусматривал значительное увеличение бюджета на онкологические исследования, но, в отличие от проекта Кеннеди – Джевитса, резко ограничивал автономию НИО – никаких “НАСА от онкологии”. Однако, учитывая приличное увеличение финансирования, пристальное федеральное внимание и ошеломляющий рост ожиданий и рвения, риторика Войны с раком была вполне оправдана. Ласкериты, их противники и президент Никсон должны были разойтись по домам довольными.

В декабре 1971 года палата представителей наконец поставила скорректированный законопроект Роджерса на голосование[438]. Представители проявили редкостное единодушие: 350 голосов за и всего 5 против. Через неделю на совместном заседании сената и палаты представителей уладили небольшие расхождения, и окончательный вариант документа отправился на президентское утверждение.

“Национальный закон о раке” Никсон подписал 23 декабря 1971 года на скромной церемонии в Белом доме[439]. Двери в парадную столовую были распахнуты настежь, президент сидел за небольшим письменным столом, а фотографы сражались за выгодную позицию для съемки. Никсон наклонился и быстрым размашистым движением подписал закон. Ручку он подарил Бенно Шмидту, председателю консультационной группы. Мэри Ласкер с усилием выдавала лучезарную улыбку. Фарбер предпочел не присутствовать.

Для ласкеритов эта дата ознаменовала неоднозначный финал. Объем средств, выделяемых на исследования и контроль рака – 400 миллионов долларов в 1972 году, 500 миллионов в 1973-м и 600 миллионов в 1974-м (суммарно 1,5 миллиарда за три года)[440], – стал монументальным достижением. Если, как часто говаривала Мэри Ласкер, деньги были “замороженной энергией”, то они получали целый котел энергии, который предстояло довести до кипения.

Однако процесс прохождения законопроекта по инстанциям стал и сверкой с реальностью. Большинство ученых (за исключением членов консультационной группы) сошлись во мнении, что тотальная атака на рак преждевременна. Мэри Ласкер отзывалась об итоговом решении с горечью. Новый закон, сообщила она репортерам, “не содержал ничего полезного из того, что придавало духу законопроекту, прошедшему через сенат”.

Униженные этим поражением, Мэри Ласкер и Сидней Фарбер вскоре после голосования в палате представителей удалились с политической арены рака. Фарбер вернулся в Бостон, где зализывал раны в одиночестве, а Ласкер затворилась в похожей на музей нь10-йоркской квартире на Бикмен-плейс – в белоснежных комнатах с белоснежной мебелью – и переключилась с борьбы против рака на проекты городского благоустройства. Она продолжала вести в Вашингтоне активные кампании по продвижению законопроектов в области здравоохранения и учредила ежегодную премию Ласкера за прорывы в области медицины и биологии. Однако тот настойчивый, не терпящий отлагательств пыл, поддерживавший ее все 20 лет Войны с раком, та кипучая энергия, способная влиться в любое госучреждение и уничтожить любое сопротивление на своем пути, – все это медленно рассеивалось. В апреле 1974 года молодой журналист пришел к Ласкер, чтобы расспросить об одном из ее предложений по высаживанию тюльпанов на улицах Нью-Йорка. В конце беседы он поинтересовался, как она сама ощущает свою социальную значимость: разве она не одна из самых влиятельных женщин в стране? “Влиятельная? Не знаю! – отрезала Ласкер. – Будь это и впрямь так, я бы сделала больше”[441].

Ученые тоже удалились с полей этой войны – отчасти потому, что им было нечего в нее вложить. Риторика войны предполагала, что все орудия, войска, цели и стратегии уже укомплектованы. Наука как открытие неизвестного была оттеснена на периферию битвы. Приоритет отдавался масштабным и щедро финансируемым клиническим испытаниям сочетаний цитотоксических ядов. Столь же щедро оплачивались поиски универсальной причины рака и универсального лечения – в том числе онкогенных вирусов. “В относительно короткий период мы хорошенько навалимся на проблему рака и потесним недуг”, – объявил Фарбер Конгрессу в 1970 году. И его армия была на марше, даже если сам он и Мэри Ласкер покинули передовую.

Таким образом, принятый закон оказался сплошной аномалией: составленный в расчете на удовлетворение всех заинтересованных лиц, он не угодил никому. НИЗ, ласкериты, ученые, лоббисты, администраторы и политики – все по разным причинам сочли, что он дал или слишком много, или слишком мало. Самая зловещая оценка закона появилась 23 июня 1971 года на редакционной страничке Chicago Tribune: “Аварийная программа может привести лишь к одному – к крушению”.

Вечером 30 марта 1973 года по коридорам здания Фонда Джимми прокатился тревожный сигнал – кодовый звонок, означающий высшую степень медицинской срочности[442]. Он пролетел через открытые двери детской клиники, пронесся по коридорам с изображениями сказочных героев, по палатам с белыми простынями и детьми под капельницами и наконец добрался до больницы Бригама, где Фарбер когда-то практиковался. В каком-то смысле этот тревожный сигнал воспроизвел в обратном порядке всю его жизнь.

Врачи и медсестры бросились к лестнице. Путь занял чуть больше времени, чем обычно, ибо пункт назначения находился в самом дальнем уголке больницы, на восьмом этаже. Там, в кабинете с высокими окнами, они нашли Фарбера, лежащего лицом на письменном столе. Он умер от остановки сердца. Последние его часы прошли в обсуждениях будущего Фонда Джимми и направлений наступления в Войне с раком. На полках вокруг были аккуратно сложены бумаги – начиная с первого журнала вскрытий до самой последней, вышедшей только на этой неделе, статьи о прогрессе в лечении лейкозов.

Из всех уголков мира хлынули выражения скорби. Пожалуй, самыми проникновенными и емкими были слова Мэри Ласкер, потерявшей не только друга, но и часть себя. “Несомненно, – писала она, – мир уже никогда не будет прежним”[443].

Я позвонил Карле Рид из ординаторской Онкологического института Даны и Фарбера, расположенного всего в паре сотен метров от кабинета, где скончался Сидней Фарбер. Дело было в августе 2005 года, теплым и сырым бостонским утром. Детский голос в трубке попросил меня подождать. На фоне слышался белый шум живущего полной жизнью домохозяйства: звяканье посуды, звонки, пищание бытовой техники, утренние новости по радио… Наконец Карла взяла трубку. Когда она меня узнала, ее голос внезапно напрягся.

– У меня для вас новости, – поспешил сказать я. – Хорошие новости.

Только что пришли результаты анализов ее костного мозга. Среди пересекающихся балок костной и жировой ткани начали нарастать единичные островки нормальных кровяных клеток – признак восстановления костного мозга. От лейкоза не осталось и следа. В микроскоп я видел, как медленно приходит в норму все то, что когда-то уничтожил рак. Это была первая веха из тех, что нам предстояло пройти вместе, момент торжества.