реклама
Бургер менюБургер меню

Ширин Шафиева – Сальса, Веретено и ноль по Гринвичу (страница 20)

18

– Ты переутомляешься, наверное, что-то плохо выглядишь.

Гюнай словно приросла к полу. Он что, слепой или ненормальный? Ответ был гораздо проще – Халил погряз в своей рутине настолько, что способность воспринимать новое и необычное у него атрофировалась, он стал эмоциональным импотентом. Работа, официальная и добавочная, высосала из него остатки сил, его трепыхание с целью заработать побольше денег, чтобы стать счастливым и благополучным, напоминало попытки насекомого, попавшего в паутину, выбраться, отчаянное размахивание крылышками, умножающее липкие путы. Он купил большой телевизор, но ему некогда было его смотреть. Он дарил жене красивые выходные платья, но ему некогда было выйти с ней в свет.

«Может, всё не так заметно? – Гюнай изучала себя в зеркале. – Если накраситься посильнее… Сойду за сорокалетнюю. В конце концов, никто не знает, сколько мне лет. А Он… Он меня и не помнит вообще».

С каким-то кровожадным остервенением она принялась выщипывать брови, пока они не превратились в шеренгу удивлённых одиноких волосков, не понимающих, что они вообще делают на этом лице. Следующим решительным шагом было создание густой чёлки, которая хоть и не подошла Гюнай, но прикрыла её покрытый канавами морщин лоб. Так. Обвисшую шею можно спрятать под водолазкой, правда, Гюнай не выносила водолазок и свитеров со стоячими воротниками – они душили её. Потом Гюнай накрасилась как можно ярче, наклеила ресницы и стала похожа на печальную престарелую проститутку, собирающуюся в свой прощальный рейд по беспокойным ночным улицам. Она себе понравилась. В конце концов, молодость никогда не была её главным достоинством.

Ребёнок, глядевший ей вслед из-за решётки кроватки, как заключённый вслед освобождённому, вдруг открыл рот и неподобающе отчётливо произнёс в пустое пространство:

– Мама старая.

Бану гневалась. Они с Вагифом никак не могли прийти к консенсусу по поводу музыки для выступления. Партнёр был одержим какой-то странной манией подражать всем подряд, особенно чемпионам мира по сальсе. У одной пары он хотел позаимствовать музыку, у другой – весь танец. Бану, страдавшая болезненным индивидуализмом, выходила из себя и шипела: «А что в этом танце будет от нас?» Когда они наконец с большим трудом нашли песню, устроившую обоих, и предоставили её на одобрение Веретена, оно заявило, что музыка слишком сложная. Тут у Бану опустились руки, и она подумала, что пусть будет так, как он скажет. Только Веретено ничего конкретного не говорило. Ему и правда было безразлично, кто победит, – любимчиков он не заводил, несмотря на то что в определённых обстоятельствах мог оказывать кому-то особое внимание (например, если надо было уломать человека поучаствовать в чемпионате).

Однажды, в ходе жаркого творческого диспута, Бану так рассвирепела, что даже повысила голос, чего никогда не делала в разговорах с посторонними и малознакомыми людьми. Веретено выскочило из кабинета, как чёрт из табакерки, и, посмотрев на Бану с Вагифом, предупредило:

– Если вы не победите, она тебя убьёт!

– По-вашему, я так жестока?

– Ага. Маленькая садистка! – Веретено произнесло это с удовольствием, его тёмные глаза радостно засверкали.

И Бану постаралась стать очень ласковой с Вагифом. А то этому Веретену ещё бог знает что может прийти в голову. Пустые черепа – отличный приёмник для любых случайных мыслей, витающих в нездоровом воздухе большого города, а Веретено в этом смысле очень походило на кошек: если что-то втемяшивалось в его голову, вытрясти это оттуда было уже невозможно.

В тот день Бану вошла в кабинет, чтобы заплатить, как обычно, за следующий месяц – сказать по правде, она готова была вносить какую угодно оплату хоть каждый день, лишь бы только иметь возможность приходить лишний раз к Учителю. Пока он принимал посетителей, которые лезли к нему с самыми абсурдными вопросами, Бану разглядывала кабинет, облокотившись о косяк двери, и всегда находила в нём что-нибудь новое. Одно время на столе стояли два рога в металлической оправе на подставочке, так что Бану с трудом сдерживала себя, чтобы не спросить: «Какие чудесные рога, это вам друг подарил?» Потом, видимо, кто-то так и сказал, потому что рога исчезли, уступив место подарочному письменному набору, которые очень любят приверженцы дешёвой роскоши. Ещё в комнатке стоял облезший буфет, забитый конфетами, стаканами, почётными грамотами Веретена, его фотографиями в обнимку со старыми хрычами и прочим хламом. Другой шкаф был глухим и вызывал у Бану жгучее любопытство: она практически не сомневалась в том, что там хранится скелет.

– Я заплатить.

– Ага. Номер свой скажи.

– Сорок восемь.

– Ну как вы с Вагифом? – Веретено приняло деньги и спрятало их в ящик стола, а затем очень старательно вывело имя Бану в журнале. – Получается?

– А вы как думаете?

– Я хотел, чтобы ты с Фаридом танцевала. Но он уже окончательно влюблён в свою партнёршу. Вообще, – тон Веретена опять стал менторским, как всегда, когда он вдруг пускался в избитые рассуждения о бытии, – никогда нельзя влюбляться в партнёра по танцу, это очень мешает.

– Поэтому иногда я танцую ещё хуже, чем обычно, – кивнула Бану с невинным видом.

– Когда – иногда? – Веретено посмотрело на неё с некоторым испугом.

– Когда танец – больше чем танец.

– А когда он больше?

– Для меня – всегда. Танец – всего лишь метафора.

– Что? – Веретено испугалось, услышав незнакомое слово, звучавшее, как проклятие.

– Метафора, – с жестоким удовольствием отчеканила Бану. Веретено помолчало некоторое время, а потом сказало:

– Хорошее колечко. Только снимай его, когда танцуешь, а то оно руки царапается.

– Слушаю и повинуюсь, мой господин!

Веретено скорчило удивлённую рожу, но было ясно, что он против такого обращения, в принципе, не возражает.

Кольцо в виде большого цветка, сработанное из серебра, тем вечером так и не снялось с пальца Бану, хотя всегда было ей велико. Не помогло даже мыло.

«Проклятые джадугяры!»[14] – Фатьма выдёргивала из горшков погибшие растения и жгла их в том же самом подносе, который служил ей для сжигания гармалы обыкновенной, которую Фатьма знала под именем «узярлик». Едкий дым расползся по комнатам, и целый месяц потом Фатьма не могла избавиться от этого запаха, хотя и держала окна открытыми весь февраль – столь сильным было проклятье. По разным причинам она всё откладывала разговоры с некоторыми людьми, которые, как она знала, могли раздобыть «гурд ягы». Прокрастинация была ей незнакома, равно как и само новомодное слово, но интуиция подсказывала, что результаты расследования могут оказаться ещё неприятнее, чем она ожидала. Ей не давал покоя человек, которого она видела на фотографии. Иногда он даже снился Фатьме, ничего особенного в этих снах не происходило, но после них Фатьма просыпалась ровно в четыре часа утра – всегда в одно и то же время – в холодном поту, с ощущением, будто всю ночь решала уравнения, в которых абсолютно все части были переменными. Она могла бы пойти на сальсу да и посмотреть на него, но боялась чего-то. Каждый раз, когда Фатьма думала об этом черноволосом мужчине, на неё накатывало предчувствие, что её приход в школу танцев станет ошибкой, за которую придётся заплатить неоправданно высокую цену.

Покончив со сжиганием ни за что ни про что расставшихся с жизнью цветов, Фатьма устроилась на кухне и медленно выпила одну за другой шесть чашек чая с айвовым вареньем, которое хранилось у неё с позапрошлого года. Обычно чаепитие помогало ей собраться с мыслями. Она уже знала, кого любила Афсана. Можно было бы понять, если бы она решила покончить с собой именно из-за безответной – разумеется! – любви, но джаду никак не вписывалось в эту энтимему. Если бы подклад совершила соперница – это означало бы, что у Афсаны как минимум имелись кое-какие шансы на взаимность. Фатьма любила свою племянницу и считала её хорошим человеком, но лгать себе она не привыкла и прекрасно понимала, что в этом случае у девушки не могло быть ни единого шанса. Значит, соперница исключалась. К тому же свёрток был спрятан прямо в доме, прямо в комнате Афсаны, значит, это сделал кто-то, имевший доступ в квартиру. Противно подозревать ближайших друзей и родственников, но такое бывает. Может быть, проклятье наложили на всю семью, и на Афсану как на самую ослабленную пал первый удар? Эта мысль Фатьме совершенно не понравилась. Она решительным движением отодвинула от себя чашку и схватилась за городской телефон. Пора было сделать несколько звонков. От вспышки решимости Фатьмы большая коричневая сколопендра, неторопливо шествовавшая по деревянному потолку, вдруг сорвалась и плюхнулась прямо в чашку. Фатьма невозмутимо вытащила её двумя пальцами и посадила в самый большой горшок с фикусом.

– Враги! – драматическим жестом Бану указывала на пару, которая тоже собиралась выступать на чемпионате от младшей группы. – Мы подсыплем вам толчёное стекло в туфли!

– Она шутит. – Вагиф одарил их голливудской улыбкой.

– Мы подсыплем вам снотворного со слабительным в воду, – продолжала грозить Бану. Ей нравилась эта пара – танцуя, они не сводили друг с друга глаз и нежно улыбались. В Бану не жил дух соперничества – по крайней мере, не в таких мелочах, как чемпионат города по сальсе. Она выступала только ради Веретена, и теперь у неё был повод не вылезать из школы целыми днями. Однажды в субботу она увидела его народный ансамбль – необузданная стихийная сила, прокатившаяся по школе, как орда кочевников-завоевателей, состоящая из субъектов, которых давно вышвырнули бы из института, если бы они не находились под всеобъемлющим крылом танцевального руководителя. Бану ждала Вагифа, крутилась в коридоре перед зеркалом, и Джафар поедал её глазами, когда они появились и начали с дикими воплями носиться по коридору, периодически затевая драки, словно петухи в курятнике.