18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сесиль Лётц – Кабинет психотерапевта (страница 25)

18

— С вами он разговаривает? — уточняю я.

— Со мной и сестрами чаще всего. Но тоже не всегда, — отвечает Алия. — Он давно не поет. — Когда Алия просит его спеть, он отмахивается. — Хотя раньше так любил музыку.

Поначалу Шади хорошо вписался в детсадовскую группу, «дети его приняли». Незнакомый язык сначала сбивал его с толку, но недолго. «Дети ведь так быстро учатся», — отмечает Алия. Но потом начались проблемы, и дети стали сторониться его. «Надеюсь, вы скажете, что мне сделать, чтобы снова взять ситуацию под контроль».

— Есть еще что-то, на что вы обратили внимание?

Алия задумывается:

— Иногда Шади снятся кошмары.

Он просыпается с криком и в слезах, при этом кажется, что он проснулся не до конца. Его трудно успокоить. Но через четверть часа он обычно сам засыпает. Когда мать спрашивает его, что ему снилось, Шади качает головой и не помнит даже, что вообще просыпался. То, что описывает Алия, называется pavor nocturnus, ночной кошмар, при котором с ребенком невозможно поговорить: он дезориентирован и не узнаёт окружение. В отличие от страшного сновидения, в этом случае дети не помнят того, что их испугало, их охватывает бесформенный, чисто соматический ужас. Причины могут быть самыми безобидными. Однако в случае с Шади, похоже, симптом кроется в невыразимом том, что держит мальчика в своих тисках, лишая его и речи, и сна. Остается только ужас.

Алия рассказывает и о странных движениях Шади. Он закрывает глаза и несколько минут ритмично мотает головой туда-сюда. Такие движения называются стереотипными; некоторые дети так пытаются успокоить себя, снять напряжение. Алия боится, что у Шади аутизм. Но я уже сомневаюсь в этом, однако полностью ничего нельзя было исключать. Хотя потеря речи, стереотипные движения, эмоциональная отчужденность — признаки аутизма, после всего что рассказала Алия, у Шади они кажутся временными. Когда он уверен в себе, появляется совершенно другой мальчик, который разговаривает, общается, взаимодействует с детьми. Ключевым для постановки диагноза становится то, что обозначенные симптомы появились у Шади после приезда в Германию; по крайней мере с тех пор они усугубились.

Снова мне на ум приходит отец Шади. Я чувствую, как что-то не дает мне спрашивать о нем. Но я преодолеваю свое внутреннее сопротивление. Стоило мне произнести лишь слово, в помещении словно все замерло. Как будто время встало и я сижу напротив застывших на фотографии фигур, неживых людей. Прежде чем Алия что-то ответит, я глубоко вдыхаю и высвобождаюсь из этого состояния.

— Мы приехали без него, — говорит Алия.

— То есть он живет в Сирии? — с опаской уточнила я.

— Нет, его больше нет среди нас. Это еще одна причина, почему мы решили уехать.

Трудно сказать, что испытывает Алия. В ее тоне лишь ощущается тихое, но настойчивое требование не расспрашивать дальше. Этой темы нельзя касаться! Алия смотрит на меня остекленевшими глазами. Я понимаю: если я продолжу задавать вопросы, она разрыдается. Но, по моим ощущениям, это были бы не слезы, приносящие облегчение, а прорыв дамбы, пробоина в ее психологической защите, которая удерживает ее в равновесии. Но как иначе ей выйти из моего кабинета и дальше справляться с ежедневными вызовами? И ведь речь идет о Шади. Как еще я могу ему помочь? В этот момент мне становится ясно, насколько важной составляющей терапевтического процесса станет Алия; а позже мне откроется, как тесно взаимосвязаны чувства Алии и ее сына: чтобы помочь Шади, я должна помочь и ей. Пока я решаю притормозить, хотя во мне бурлят вопросы: когда умер отец? как он погиб? как Шади об этом узнал? как Алия справляется с потерей, а как — дети?

Час приближается к концу. В течение сеанса я снова и снова обращаюсь к Шади, пытаясь войти с ним в контакт, предлагаю ему игрушки из собственного арсенала. Тщетно. Ни слова, никакой реакции в ответ. Но с самого начала я хотела его вовлечь, показать, что лечить я буду его, что взрослые не принимают решения за его спиной, если он сейчас не хочет участвовать в разговоре. Шади молчит. При каждом удобном случае на первом же сеансе я стараюсь поговорить с ребенком с глазу на глаз, пока родители ожидают в приемной. С Шади мне это показалось лишним. Чувствовалось, насколько была напряжена и обеспокоена Алия, а Шади не произнес еще ни слова. Пожалуй, им обоим нужно время, чтобы почувствовать себя в безопасности в моем кабинете. И все же, несмотря на безучастность Шади, от меня не ускользнула одна деталь в глазах мальчика — искорка, которая проскальзывала всякий раз, когда он поглядывал на мой игрушечный дом с куколками.

Алие я сказала, что понимаю, как сильно тяготит ее сложившаяся ситуация, что нам потребуется время, чтобы понять, в чем дело, что на следующей неделе я некоторое время пообщаюсь с Шади наедине.

Мы согласовываем дату и время следующей встречи. Когда Алия уже собирается уходить, Шади засовывает фигурку в рот и начинает жевать ее. Я спонтанно обращаюсь к нему:

— Классная фигурка, Шади. Как его зовут?

Услышав собственное имя, Шади вздрагивает, бросает на меня взгляд, тут же отворачивается и с еще большей силой вгрызается в фигурку. За сына отвечает Алия:

— Это Айрон Мэн.

Ее мальчику подарил отец. Он привез ее из Сирии. Шади никогда не выпускает фигурку из рук, даже когда Алия покупает ему новую игрушку. Он даже спит с ней.

Алия направляется к двери. Шади остается стоять на прежнем месте. Алия окликает сына:

— Пойдем, хабиби.

«Хабиби» — ласковое обращение на арабском — отзывается во мне. Как же мягко и душевно она произносит его. И вдруг у меня возникает чувство, что рядом с целеустремленной Алией передо мной стоит другая женщина. Я спрашиваю Алию:

— Здесь вы все время разговаривали с Шади на немецком. Дома вы говорите с ним на арабском?

Алия отрицательно качает головой: в семье все говорят по-арабски, и Шади понимает каждое слово. Она же сама с момента прибытия в Германию решила разговаривать с детьми по-немецки и максимально быстро, чтобы потом они не чувствовали себя ущербными.

— Шади все-таки лучше понимает немецкую речь, чем арабскую, — говорит она.

Когда оба направляются к выходу, Алия оборачивается и добавляет:

— Благодарю вас, госпожа доктор, что вы помогаете Шади.

После сеанса у меня осталось двоякое чувство. Я как будто уже успела прикипеть к обоим и не могу отпустить их, хотя не уверена, что способна что-то сделать для Шади. Его история так тронула меня, что я не могу отказать ему в помощи. На первом сеансе больше говорила мать мальчика, и мне кажется, что она ищет место, где может освободиться от чего-то. Пусть даже она охвачена страхами и даже выставила мне требование не вспоминать прошлое.

Я пока не представляю себе, каким будет лечение. Что пережил Шади? Он производит впечатление человечка, помещенного в капсулу, спрятавшегося в ней. Это может указывать на травмирующий страх, глубокое потрясение, горе. Несомненно, в его жизни случились большие потери, каждая из которых сама по себе уже была чрезмерным испытанием для детской психики. Потеря отца и знакомой обстановки, утрата родины и языка. Теперь он брошен в среду, где все чужое, мать постоянно на работе, семья испытывает трудности. Алия многое делает, создает экономическую базу для счастливого будущего детей, чтобы они влились в немецкое общество. Но как обстоят дела с эмоциональной базой? Шади производит впечатление ребенка, у которого вообще нет дома — места, где он чувствует себя в безопасности, где может излить все свои страхи, свою боль. Разве не потерял Шади и мать, хотя бы отчасти? Маму, которая перед лицом повседневных вызовов очерствела сердцем, не ведет с ним доверительных бесед и разговаривает с ним на чужом языке.

Жизненные принципы Алии основаны на том, чтобы отгородиться от болезненных переживаний и не увязнуть в сетях прошлого. Она пытается избавиться от вчерашнего дня. Символичным мне кажется то, что она отказалась от родного языка и не использует его даже в общении с детьми. Наверняка у Алии есть на то веские причины, но все-таки это слишком радикально. Я спрашиваю себя, не движут ли ею эмоции, а не только практические мотивы: освободиться от старого, быть эффективной в новом мире, разорвать те невидимые нити, которые связывают эмоциональную жизнь семьи с утраченной родиной. Может, симптом Шади, его онемение, отражает, что он в буквальном смысле утратил свой язык — родной? С точки зрения психоанализа язык — это не только средство обмена информацией, коммуникации с набором любых возможных знаков, посредством которых можно взаимодействовать. У слов есть еще и эмоциональная составляющая, они выражают чувства и воспоминания. Когда мать обращается к Шади «хабиби», мне кажется, в нем что-то оживает. Как будто это слово было оберегом, который он потерял. Что могу я сделать для Шади? Думаю, чтобы это понять, мне необходимо еще больше разузнать о том, что пережил мальчик и что происходит внутри, за немой маской. Но для этого мне нужно сделать то, чего боится его мать, да и он сам: заглянуть в их прошлое.

Меня также занимает мысль о том, почему я боялась прикоснуться к Шади в начале сеанса. Может, это связано с той невысказанностью, которая окружает его? Это и страхи, и чувство вины, которое, по-моему, подспудно навязывается активным муссированием мигрантской темы. Чувство вины может далеко завести. Оно способно разжигать гнев — ничто не подогревает его больше. Оно может заставить стыдиться себя или превратиться в то показное добродушие, которое не несет добра другим, потому что на самом деле его задачи только в том, чтобы укротить внутреннюю бурю. Это часть психоаналитической работы — осознавать подобные чувства, ведь их непросто оправдать. Это может стать помехой в отношениях, тем более между психотерапевтом и пациентом.