Сергей Журавлёв – Нота бессмертия (страница 8)
— Рад, что сохранил пальцы? — спросила медсестра.
— Нет.
— Как нет?
— Я хотел, чтобы мне их отрезали и приделали титановую кошку.
— Он шутит, — сказала врачиха медсестре и уже делово посмотрела на меня. — Рецепт нужен?
— Рецепт? Рецепт — да, пригодится.
— Что значит, пригодится? Ты смотри, лекарства пить не бросай!
— И альпинизм свой не бросай! — приказала медсестра.
— Так и быть.
— Как Полина? — спросила врачиха.
— Нормально. Хочет, чтобы я бросил альпинизм.
— Ладно. Главное, смотри, сам ее не бросай ее! Такая баба за тебя пошла!
— Еще не факт.
— Как это не факт?
— У меня испытательный срок.
Врачиха начала уже что-то писать в моей карте.
— У него испытательный срок, — повторила она, не поднимая головы.
— А у вас — эхолалия, — сказал я.
— Еще один! Как с Полиной? Спите вместе? Может выписать тебе чего?
— Спасибо, справлюсь.
— А то смотри, будешь всю ночь ее гонять.
— Ладно. До кучи. И циклодол тогда уж.
— А это тебе еще зачем? — насторожилась медсестра.
— На всякий пожарный — сказала врачиха, не поднимая головы.
— От левитации, — сказал я.— Просто сумасшедшая дурь!
— Выпиши ему… — врачиха наклонилась к уху медсетры и стала ей что-то нашептывать.
Пока они шептались, я достал блокнот.
— Нет, нет, нет, пожалуйста, — сказал я. — Продолжайте. Рифма пришла: сессия — депрессия.
— Я слушала запись с твоими песнями, — сказала медсестра. — Вызывает депрессивное ощущение.
— Мир в целом вызывает депрессивное ощущение, мир не лучезарен. Как это у немцев — Вельтшмерц.
— Вельш... что? — переспросила врачиха.
— Вельтшмерц. Мировая скорбь.
— Скорбь — бог с ней… Видения, галлюцинации? Больше не повторяются?
— Нет.
— Нет?
— Практически.
— К нам тут ходит одна — практически беременная, — сказала врачиха. — А то смотри… Полежишь на литии. В хорошем санатории…
— Спасибо! Обдумаю ваше предложение.
Я встал, забирая со стола рецепт.
— Печать не забудь поставить, мировая скорбь!
— Вельтшмерц! — подсказала медсестра.
— Запоминай, запоминай, — кивнула ей врачиха. — меня потом научишь.
Глава 7. Экспириенс
Электричка подползала к конечной станции. Край Москвы лежал черный и леденящий. Манящий, как земля для моряка, вернувшегося из плаванья. Я дрожал от вожделения, я хотел пронзить его насквозь, пройти сквозь него, как раскаленный нож сквозь масло или метеорит через атмосферу Земли. Идти куда глаза глядят. Долго, до сумерек, брести по абстрактным и мрачным проспектам, по просторным районам окраин, построенным для циклопов. там много простора, зелени, космические расстояния. Не было случая, чтобы у меня не улетучилась тоска, когда я бродил по этим жилым космодромам.
И вот «Тройка», как всегда, словно начинает большое космическое путешествие, и вот я уже лечу сквозь вечность и звезды по какому-то вселенскому зимнему лесу.
В 18:15 под предлогом немедленной покупки батареек у метро Новогиреево (три остановки на метро от института ещё минут десять пешком до остановки быстрым шагом) я уже иду вдоль сталинского дома на Авиамоторной, настроение, как говорил Гагарин, рабочее. Что-то мокрое прилипает к лицу и наушникам.
Я решаю дослушать трек «Тройка» до конца, и для этого приходится удлинить походку к мокрому входу метро до трёх минут (именно столько длится первый трек компакта). «Тройка» идеально подготавливает к выходу из Энрофа и долгожданному прорыву в Шаданакар.
В 17:20 поезд несёт меня уже по невероятным туннелям в сторону станций Шоссе Энтузиастов и Перово под первые звуки трека «Вальс». Расстегиваю куртку и надеваю капюшон поверх шапки — удается придать себе более или менее нормальный вид.
Нажимаю кнопку «Бэквэд», и станцию «Перово» опять встречаю под трек «Вальс», и в продолжении следующих четырех без малого минут нахожусь под властью свиридовского психоделика, запаха метро и жутких подземных шумов.
Изобилие окраинного народа начинает бесить, а кнопка power bass умножает мою нервозность в несколько раз. Распихав всех, я выбираюсь из поезда и выхожу на станции Новогиреево. Народу тут ещё больше. Рука тянется к кнопке «бэквэд», и вот летучие скрипки опять уносят меня в облака.
«Весна и осень» — что-то вроде прелюдии к спектаклю, где весь мир — театр, а люди актеры.
Троллейбус — тот самый троллейбус — аккумулирует пассажиров. Смотрю на плеер — осталось около двух минут до конца трека, столько же у меня, чтобы добраться до этого рогатого чудища. За доли секунды выбираю наиболее быстрый маршрут и срываюсь с места навстречу курящим мужикам и серому переходу. Прыгаю на подножку, двери закрываются за мной, а я падаю на сиденье.
Вспоминаю про билет, встаю. Кнопка stop прерывает мой трип на время приобретения билета, чтобы продолжить его композицией «Романс», вступительными тактами виолончели, кислотно-низкими, как контральто богини, когда троллейбус два раза повернет направо и выпрыгнет прямо под ее окна.
Глава 8. Der Gekreusigte (Распятый)
От дома Абрам я пошёл к Новогиреево пешком. Дорожка парка была коричневой, с золотом, отполированная лимонными листьями. Ноги утопали в них по щиколотку. Больше всего было кленовых, одинакового оттенка, размера и формы. Я пинал их ногой, чтобы почувствовать, что это, действительно, листья, а не миллионы трафаретов, разбросанных для какого-то гигантского натюрморта. Высокие облака пропускали свет, как матовое стекло, и только на горизонте небо было чистое. Свет струился из синевы на горизонте, пробивая остатки листвы на деревьях, и мне казалось, что я иду по маленькому астероиду. Наверное, именно в такую погоду люди и решили, что земля это — блюдце. Верхушки елей за высоким зеленым забором были так высоко, что казалось, они растут на склоне горы. В белом небе, над черными ветвями дубов и лип каркало воронье. Небо было белое, как глаза слепого, и хотелось, чтобы из него скорее пошел снег.
Я включил плеер и стал слушать лекции о Прусте, которые Мамардашвили читал во ВГИКе в прошлом году.
— Ницше пишет человеку, который обратился к нему с письмом, или после какого-то разговора, во время которого было сказано этим корреспондентом Ницше, что он его наконец-то понял и тем самым приобрел. На что Ницше ему в письме отвечает: «Вы наконец-то нашли меня, теперь вся проблема состоит в том, чтобы меня потерять». И подписывает — Der Gekreuzigte, то есть Распятый. Встает образ крестной муки, распятия на мысли или на том, что могло бы быть мыслью. Распятый на том, что могло бы быть, если бы было кстати. Но нет, не сошлось. Значит, то, о чем мы говорим, — мысль или состояние понимания, — мало того, что представляет возможную невозможность, если в конце концов все сошлось (в конце концов все сходится, и фигура греческого трагического героя есть символ того, что в конце все сходится), то этого сошедшегося тоже нельзя иметь. Нельзя иметь в том смысле, что это нельзя, раз получив, положить в карман и тем самым иметь и потом, когда тебе надо, к этому снова обращаться.
— У гроба карманов нет.
(Смех в аудитории).
— Рома, как всегда, афористичен… И вот, оказывается, те состояния, которые мы называем мыслью, они, даже если и есть, не поддаются владению или удержанию. То есть они обладают следующим признаком: в них нужно каждый раз снова впадать. Слово «впадать» здесь звучит примерно, как «впадать в ересь». Пастернак в известных стихотворных строках говорил так: «Впадать в неслыханную простоту».
Я знал Мамардашвили еще по Тбилиси. На войсковом чемпионате мы выступили так себе, и Демченко отправил нас на Ушбу по маршруту Габриэля Хергеани (дяди великого Михаила-Чхумлиана Хергеани). В качестве отдыха.
Я почти не звонил Абрам, разве что пригласить на свой день рождения, но после войскового чемпионата, Ушбы и камня размером с дом, который слега погладил меня на лысых водопадах (мы проскочили наш кулуар) мне было не до условностей. Как всегда, Абрам что-то затараторила, но единственное, что я понял из ее несвязной речи, Мамардашвили - в Грузии. В те дни он читал в ТГУ лекции о Прусте.
Окончательно изгнанный из МГУ грузинский Сократ и великий русский философ Мераб Константинович Мамардашвили гастролировал тогда лекции по всему миру. В Тбилисском университете — на своем родном языке. В России и республиках СССР — на своем втором родном языке — русском. В Париже — на своем третьем родном языке — французском. Но цикл лекций о Прусте он и в Грузии читал на русском. Причин тому было много, но главная, по словам самого Мераба, — Пруст тогда еще не издавался на грузинском.
Вместо дома я поехал в Тбилиси.
В Москве я никогда не просил Абрам нас познакомить, но в Тбилиси все было иначе. Деревянные балконы старого города, платановые аллеи, как в Сочи, в районе серных бань, которые Пушкин назвал земным Раем, мне показалось, что Тбилиси имеет три измерения: город был везде — вокруг меня, надо мной, подо мной — у набережной. Прямо из Куры поднималась скала и уходила за поворот реки, на скале стоял храм.