Сергей Зенкин – Imago in fabula. Интрадиегетический образ в литературе и кино (страница 20)
У блуждания есть не только буквально-физический, но и переносный, экзистенциальный и даже металитературный смысл. По мысли Мориса Бланшо, оно выражает одиночество художника, «отсутствующего в самом себе»[198]: в момент творчества, создавая «образы» персонажей, он утрачивает собственную личностную устойчивость. Под его пером возникает особое «блуждающее» слово[199], не фиксирующее, а расшатывающее смыслы. В романе Оскара Уайльда таким словом является – точнее, имитирует, пародирует, профанирует его – афористический парадоксализм. Блуждание – не только один из тематических мотивов, но и один из типов романного дискурса. Его внешним выражением являются не только трагические блуждания Дориана Грея в лабиринте города, вокруг притягательных и опасных образов, но и новейшая профанная версия блуждания –
В общеэстетическом плане повествовательные события и остроумные беседы отсылают к двум уровням художественной конструкции – жизненному опыту героя и формирующей деятельности автора (в данном случае проецируемой на речи одного из персонажей). В рецептивной структуре романа они соотносятся примерно так же, как в детективных рассказах Конан Дойла, где мрачная уголовная фабула оттеняется речами умного, изысканного, склонного к эффектам сыщика-денди Шерлока Холмса[201]. У Оскара Уайльда афоризмы создают контрастный дискурсивный фон для романной интриги, хотя, в отличие от разговоров Холмса, далеко не всегда посвящены ее комментированию. По своей природе они неповествовательны, извлечены из движения времени и разбивают его на короткие статичные моменты[202], пока очередная парадоксальная реплика произносится одним персонажем и переживается другими и/или читателем. Эта вневременность светского афоризма влечет за собой и его безответственность, ибо ответственность бывает только во времени: однажды произнесенный, афоризм не развивается дальше, не обсуждается и не оспаривается; можно только попытаться перебить, перекрыть его другим острым словом, что и происходит в некоторых сценах романа. Светский остроумец лорд Генри не несет даже дискурсивной, не говоря уже о жизненно-практической, ответственности за свои слова, ему нет дела до сказанного прежде. После блестяще-парадоксального застольного спича на чей-то вопрос «Вы действительно верите во все то, что говорили?» – он с безмятежно-циничной улыбкой отвечает: «А я уже совершенно не помню, что говорил […]. Что-нибудь очень дурное?» (с. 70/53). Его личная идентичность – это не весомая идентичность реального социального субъекта, а легкая, условная идентичность выдумщика, которого Оскар Уайльд прославлял в эссе «Упадок лжи» (The Decay of Lying, 1889), идентичность маски или псевдонима. Напротив, у Дориана Грея, героя повествовательной интриги, который в отличие от лорда Генри никогда не изъясняется афоризмами, есть время и память, он переживает моральное развитие, историю соблазна, развращения, греха и расплаты. Внешним визуальным изображением этой истории служит эволюция его волшебного портрета, который становится все более уродливым, тогда как его собственная внешность годами остается юношеской. Изменения портрета образуют
Я веду дневник, в нем отражен каждый день моей жизни. Но этот дневник я никогда не выношу из той комнаты, где он пишется. Если вы пойдете со мной, я вам его покажу (с. 172/176)[203].
«Обнажая прием» литературной наррации, Уайльд выносит ее вовне собственно повествовательной интриги, делает носителем нарративного движения живописный образ, по природе своей неподвижный. Этот образ является не только внутри-, но и сверхповествовательным – он наложен дополнительным элементом на сюжетное развитие,
Конечно, в отличие от обыкновенного читателя, лорд Генри выступает еще и наставником (в каком-то смысле
Да, Дориан, вы всегда будете любить меня. В ваших глазах я – воплощение всех грехов, которые у вас не хватает смелости совершить (с. 104/94).
Всякое преступление вульгарно, точно так же как всякая вульгарность – преступление. И вы, Дориан, не способны совершить убийство (с. 225/244).
Главный урок, который он преподает и показывает собственным примером, – это урок не целенаправленных злодеяний, а эстетского блуждания, искусства сбиваться с пути. Релятивизируя нравственные ценности, он представляет их как нелепые
Правда, есть люди, которых брачная жизнь делает сложнее. Сохраняя свое «я», они дополняют его множеством других «я». Такой человек вынужден жить более чем одной жизнью и становится личностью высокоорганизованной, а это, я полагаю, и есть цель нашего существования (с. 99/88).
Урок усвоен, и вот как впоследствии рассуждает уже сам Дориан:
Разве неискренность – такой уж великий грех? Вряд ли. Она – только способ придать многообразие человеческой личности[206].
Так, по крайней мере, думал Дориан Грей. Его поражала ограниченность тех, кто представляет себе человеческое «я» как нечто простое, неизменное, надежное и единосущностное. Дориан видел в человеке существо с мириадом жизней и мириадом ощущений, существо сложное и многообразное, несущее в себе непостижимое множество унаследованных им мыслей и страстей, и даже плоть его заражена чудовищными недугами умерших предков (с. 161/164).
Множественность жизней, способность к метаморфозе – романтический мотив, в частности важнейшая тема в высоко ценимом Уайльдом романе Теофиля Готье «Мадемуазель де Мопен» (1835)[207]. Но если герои Готье сами сознательно стремились стать иными (вплоть до «трансгендерной» метаморфозы), то множественность личности, по Дориану Грею, – вынужденная, обусловленная наследием, часто тягостным – «чудовищными недугами умерших предков»: не романтизм, а натурализм.