Сергей Захаров – Четыре призовых. И два обычных (страница 2)
Лысый смущенно засмеялся. Желтоватая кожа его, висевшая свободной резиной на длинноватом черепе, пошла морщинами. Он и вообще напоминал, скорее, нежную и больную девушку, зачем-то помещенную в неудавшееся тело мужчины. Белый увалень с неявным лицом вторил товарищу хрипловатым эхом, закрывая ладонью редкозубый рот.
«А бородач-то – молодец! – отметил с невольным одобрением я. – Ведь с ходу засек, как маленький и лысый вертит то и дело желтой головой, оборачиваясь на каждый стук девичьих каблучков по утренней мостовой. Сейчас и „байкера“, можно не сомневаться, обработает.» Так и случилось.
– Вот-вот, – продолжал напористо бородач, обращаясь теперь ко второму: он знал свое дело туго. – И ты, брат, тоже ведь не прочь бы сесть на свой верный «Харлей» и прокатиться с парнями до Пиренеев и обратно? Представляешь – сотня таких же, как ты, для которых не существует ничего, кроме дороги, верного байка и настоящего мужского братства? И назови мне хотя бы одну причину, по которой ты этого не заслуживаешь?! Все хотят жить достойно – и все этого заслуживают. Но почему у нас ее нет – достойной жизни? Да потому, что эти суки, засевшие в правительстве, кладут все наши деньги себе в карман. А потом зажравшиеся сынки этих сук катают наших лучших девчонок на «Харлеях» и укладывают их в свои постели – и все это на деньги, украденные у нас. Они трахают наших лучших девчонок – на деньги, украденные у нас. Не у кого-то там – а конкретно у нас! У тебя лично – вот что ты должен понять! У тебя, у меня, у него – так устроен этот гребаный мир. Только так не должно быть, верно? Наша партия как раз и выступает за то, чтобы всё было по-другому. Чтобы я, ты, он и еще миллионы таких, как мы, жили достойно, как мы того заслуживаем. И так, поверьте мне, и будет – когда мы возьмем власть! А с такими, как вы, – мы возьмем ее обязательно! И это будет не их, а наша власть, и распоряжаться ей будем мы сами – по справедливости и вместе! Вместе – вот что важно. Потому что вместе мы можем всё! Ладно… Что и как делать, думаю, понятно. Инструктор – Марти, со шрамом, вы его уже видели, – на месте еще раз объяснит. И помните: после акции каждый получит свои честно заработанные пятнадцать евро – и всего-то за полчаса работы. Да, денег у нас немного – но мы всегда работаем честно! Даю вам слово – после акции получите всё, как и договаривались.
Он поднялся, давая понять, что разговор окончен. Рекруты вскочили и бросились почтительно и наперебой жать ему руку. В их глазах, думаю, он был большим боссом революции, Почти-Че-Геваррой, не иначе, – и, судя по победному выражению лица бородатого вербовщика, по его покровительственной повадке, он и сам считал себя кем-то вроде того. Рекруты ушли, однако столик бородача пустовал не больше минуты, на смену им тут же явилась новая пара. Конвейер революции работал. Нужно было работать и мне – я расплатился и поднялся к себе.
Уже пятое утро подряд мне было неприятно это – подниматься к себе. Я обмолвился, что наверху, пятью этажами выше, спала Вероника, – так вот: я соврал.
Нет-нет, всё было бы правдой, скажи я это еще четыре дня назад: потянув тяжелую створку кованой двери на себя, я оказался бы в высоком и светлом парадном, где справа и слева радовали глаз бронзовые светильники удивительно тонкой работы, а стены украшены были замысловатым сграфитто; я миновал бы резную будку консьержа, поздоровавшись с ним и перебросившись парой стандартных фраз, я вызвал бы крохотный лифт с шаткими деревянными створками двери, а потом долго ехал бы, покачиваясь, на свой пятый этаж – и войдя, знал бы, что в далекой темноватой спальне спит, раскрывшись и разбросав себя по постели, Вероника.
Родители увезли ее оттуда, откуда сбежал и я, совсем ребенком – поэтому многих слов на языке оставленной родины она не помнила или не знала, а половину из тех, что всё-таки были ей известны, коверкала с очаровательным апломбом. Он таким и казался мне, этот апломб, – очаровательным, да и вообще – с ней мне было хорошо не только говорить, но и молчать, и молчать, пожалуй, даже приятнее.
Я всегда просыпался много раньше нее – потому, может быть, что прожил в два с лишним раза больше. Когда я выбирался из постели, она продолжала спать, но во сне каким-то образом знала, что меня уже нет, – и тут же оккупировала всё пространство кровати. В университет ей нужно было к половине десятого, и всё время сна она выбирала до последней минуты – в девятнадцать лет и вообще спится чудесно!
Вернувшись, я любил постоять какое-то время на пороге спальни и посмотреть на нее, спящую. Иногда мне казалось, что я мог бы простоять весь остаток жизни, глядя, как Вероника спит, – и не заметил бы сбежавших десятилетий. Но Вероника не собиралась спать весь остаток моей жизни – пять дней в неделю ей нужно было в университет. Я варил кофе, будил ее, и мы еще успевали вместе выкурить по сигарете, прежде чем она убегала на занятия.
Еще четыре дня назад всё было бы именно так, от начала и до конца, но не сегодня – потому что вчера Вероника ушла. Часть своих вещей она забрала сразу же – за остальными обещала заехать на днях, и заодно оставить ключи. Мы даже не объяснились, как следует, но я подозревал, что это навсегда, и еще не понимал, как переживу ее уход. Я не знал даже, почему получилось так, что она решила уйти – и ушла; я просто еще не дал себе труд как следует задуматься об этом.
Я очень привык к ней за два года, а может быть, и не просто привык, – но чтобы понять это, требовалось время. Так или иначе, в темноватой, с толстыми стенами и высокими потолками квартире старого дома я остался один, и боялся этого внезапного одиночества, и раздражался, должно быть, по пустякам – навроде вербовщика-бородача – именно по этой причине.
Единственным средством отвлечься от не самых радостных размышлений была работа. Когда-та на исторической родине я закончил переводческое отделение иняза – и, перебравшись в другую страну, обнаружил, что это вовсе не плохо. Я подтвердил диплом, а после получения местного гражданства смог сделаться присяжным переводчиком – одним из немногих. Родина продолжала выживать из себя людей, и многие «выжитые», или выжатые, или исторгнутые из ее неласкового чрева оказывались там, где в свое время оказался я, – и стремились прибиться к этому берегу навсегда.
Новая родина, к счастью для меня, была истинным бюрократическим болотом. Всё – всяческие справки, всевозможные свидетельства, любые доверенности, дипломы, сертификаты, требующие присяжного перевода, – эти чудесные капканы, повсеместно расставленные недремлющими бюрократами, – не давали мне прозябать в бездействии. Плюс к тому, я оказывал услуги живого переводчика на конференциях, симпозиумах, конгрессах и деловых переговорах – работы, одним словом, хватало и делалось всё больше, по мере того, как я обрастал деловыми связями и клиентурой.
И пусть работа эта была самой что ни на есть механической, зато благодаря ей я имел возможность исправно выплачивать кредит за чудесную квартиру в модернистском доме, выбираться в кое-какие путешествия, включая экзотик-туры, покупать не по необходимости, а по желанию, достойные вещи, да и вообще – я мог позволить себе роскошь не знать, сколько стоит килограмм мяса, картофеля или клубники, до которой я с детства был охоч… Да-да: не знать, сколько стоит килограмм хорошей говядины, и при этом питаться ею регулярно, – это тоже, черт побери, показатель! Я, если на то пошло, мог позволить себе не смотреть с тихим ужасом и сожалением на ценник качественной тряпки, которая вдруг приглянулась, а просто взять и купить ее, потому что так захотелось, – а это тоже изрядно повышает градус персональной свободы. А еще, и с определенной поры это было главным, – я имел возможность баловать кое-какими подарками юную Веро… Черт! Черт!
Я прилежно переводил до обеда, после спустился, съел бифштекс с кровью в ресторане «У Лолы» – и продолжил трудовой день. Да, у работы всегда есть это несомненное и проверенное тысячу раз преимущество: если заниматься ей на совесть, времени на сторонние раздумья попросту не остается.
А вечером того же дня… Вечером, который всё-таки наступил, и я сидел за барной стойкой всё того же кафе, сидел и топил свою новою свободу в частых порциях бренди, хотя и знал, что ни к чему это не приведет, и никогда не приводило, – разве что будет потом только хуже, хотя куда уж хуже… Вечером того же дня я увидел его во второй раз – худосочного парнишку с желтоватым черепом, рекрута грядущей революции.
По телевизору давали экстренные новости; бармен сделал звук громче, и я не мог не увидеть его. Во время акции протеста у здания парламента, организованной оппозицией, возникла потасовка между манифестантами и полицией, переросшая в настоящее побоище. Один из взрывпакетов, брошенный из толпы в полицейский кордон, оказался совсем не безобидным – два стража порядка получили серьезные ранения: один умер на месте, а второй – по пути в больницу. В ответ полицейские открыли шквальную стрельбу резиновыми пулями, а с близкого расстояния и при несчастливом стечении обстоятельств это чревато самыми нехорошими последствиями.
Началась давка, толпа устремилась в узкие улицы, выходившие на площадь перед парламентом, но три человека остались лежать – и одного из них я узнал с ходу. Он лежал, подтянув ноги к животу, со свернутой набок нежной шеей и кроваво-студенистым месивом в чаше левой глазницы. Желтоватый длинный череп его казался мертвым яйцом, давно позабытым на черных камнях мостовой. Резиновая пуля угодила ему в глаз. Я узнал его сразу, потому как видел не далее, как сегодня утром, на расстоянии двух метров от себя, и съемка, сделанная крупным, хоть и дерганым, планом, не оставила мне сейчас даже малой возможности ошибиться: на восковой голове покойника красовалась крупная, в форме сердечка, родинка.