Сергей Третьяков – О чем молчит фонендоскоп? (страница 8)
На четвертый день работы она подбежала ко мне, явно не удовлетворенная моими стараниями. Стала выговаривать претензии. Я поспешил заверить ее, что буду прилагать большие усилия.
В поликлинике было пять ставок участковых терапевтов, однако они никогда не были полностью заполнены. Обычно работали два терапевта. Я оказался третьим, кто цедил ежедневный непрерывный поток больных. Пациентами были не только жители поселка, но и окраинных деревень, поэтому самое маленькое количество лиц, проходивших за день, у одного терапевта достигало тридцати, а в период эпидемии гриппа – семидесяти человек. Понятно, врач, проработавший в поселке 15–20 лет, знал в лицо почти всех его жителей, но, соответственно, и жители были хорошо осведомлены о работе этого врача. Как и везде, был контингент ДЧВ – длительно и часто болеющих – категория пациентов, требующая особого врачебного подхода. Входили в эту группу действительно больные люди, но были и ипохондрики, которые выдумывали себе заболевания и стремились не мытьем, так катаньем добиться больничного листка, а были и просто отъявленные симулянты, беззастенчиво норовившие пробраться еще и без очереди на прием. Задача врача заключалась в том, чтобы не путать эти три потока, правильно определять тактику поведения и принимать решения в зависимости от того, к какой категории относится пациент. Будешь смотреть на больного как на симулянта или симулянта обхаживать как больного – не избежать злобной молвы в первом случае и насмешливой во втором. Как выяснилось позже, горе Инессы Васильевны состояло в том, что она в этом деле допускала немало ошибок и поэтому находилась со многими больными в натянуто-взрывоопасных отношениях. Теперь она пыталась поток этих лиц пустить на меня и немного отдохнуть от физиономий, набивших за столько лет оскомину. С этой целью она использовала достаточно избитые, примитивные способы, которые все‐таки давали желаемый Инессой Васильевной эффект. Например, великодушно предоставив мне свой кабинет, находящийся прямо на «столбовой дороге» поликлиники, заняла комнату в темном закоулке, даже не вывесив на ее двери табличку: терапевт. Такой простой тактический ход уменьшал очередь в кабинет Пташкиной минимум в два раза. Существовали и другие мелкие увертки, как говорится, шитые белыми нитками, то и дело пускаемые в оборот Инессой Васильевной, на которые приходилось молча закрывать глаза. По закону дедовщины она никогда не готовилась к ежегодным отчетам по диспансерному наблюдению больных на участке. Стоя у зеркала и подкрашивая губы помадой, она говорила: «За меня Степановна уже все отметила, – и, заметив мое недоумение, добавляла: – Нет, ну а ты‐то готовься!».
Я месяц рылся в карточках, раскладывая их по нозологиям, заполнял вызова на не прошедших диспансерный осмотр больных, а затем держал осаду дотошных вопросов Степановны – нашего статистика.
Однако и Инесса Васильевна, бывало, попадала впросак, давая волю своей неуемной жажде к красивой жизни. Когда пересматривались терапевтические участки, она тщательнейшим образом выверяла и перепроверяла каждую улицу, каждый переулок, дом, составляя список будущих своих владений. Она переписывала его десятки раз, то убирая что‐то из него, то добавляя, и каждый раз над произведенным исправлением глубокомысленно задумывалась, будто речь шла о жизни или смерти – ошибки быть не должно. Не каждый день предоставляется возможность самому решать свою судьбу. Пташкина это понимала. После долгих сомнений, тревог и мучений список был готов, на ее лице появилась улыбка: все находившиеся рядом с поликлиникой улицы отошли к ней, а мне достались самые дальние, труднодоступные участки.
– А-а, – махнула рукой Инесса Васильевна, – знаю я их там, одни капризные собрались. Надоели, вечно жалуются. А тебе, – она лукаво прищурилась, – надо руку набивать.
Мне оставалось только согласиться. Но не прошла и неделя, как Инесса Васильевна стерла с лица печать самодовольства и навела тень грусти. На ее участке, выверенном с таким старанием, что подвоха вообще никакого и быть не должно, вдруг оказалось наибольшее число ветеранов. Судьба нанесла Пташкиной очередной коварный удар.
Месяц шел за месяцем. Инесса Васильевна как ни старалась, где мытьем, где катаньем, улучшить свое существование, душа ее стремилась в полет, жаждала лучшей доли. И вот в один из дней Инессе Васильевне представился случай изменить свою жизнь и покинуть ненавистных больных этого поселка. Она переезжала работать заведующей амбулаторией в один из совхозов, директор которого нуждался в опытных врачах и сулил ей новый коттедж. Совхоз был километрах в тридцати от районного центра. После переезда Инесса Васильевна стала частенько наведываться в покинутую больницу, приезжая по своим начальственным делам, а чаще привозя больных на консультации с подозрением на какую‐либо острую хирургическую патологию или с травмой. Тридцать километров есть тридцать километров. Бывали дни, особенно воскресные, в которые Инесса Васильевна показываласъ в ординаторской хирургического отделения дважды в течение суток. В большинстве случаев речь шла просто о ложной тревоге. Ей было легче привести больного на консультацию, чем сделать попытку в нем самой разобраться.
В одно из летних воскресений я дежурил по больнице. Вдруг в окошке промелькнула зеленая с красной полоской боковина машины, а через секунду в ординаторскую ворвалась Инесса Васильевна:
– Иди скорее – больной умирает!
– Где?
– В машине! – она указала рукой на стоящий за окном «рафик». – А я останусь здесь, иначе родственники прибьют меня. – Пташкина нервно хихикнула.
Я и еще один врач побежали к машине. В душном кузове «рафика» лежал на поставленных на пыльный пол носилках тучный мужчина лет пятидесяти с задравшейся на большущем животе рубахой, обнажившей сизый пуп. Рядом сидели, как я выяснил позже, его жена и брат. Я залез в кузов и взял больного за руку: она была холодная, пульса не было. Человек был мертв. И умер он не минуту назад, а, видимо, еще в пути, и Инесса Васильевна знала это, однако упорно гнала машину по раскаленной солнцем автомагистрали. От больницы «рафик» направился в морг. Это была моя последняя встреча с Пташкиной.
В последующем до меня доходили слухи, что она недовольна работой в совхозе и привередливостью жителей, проживавших в нем. Но и пациенты платили ей той же монетой. Жизнь заводила Инессу Васильевну на новые крутые виражи, но только не ей их было не преодолеть.
Забытые часовые
Когда я приезжал в город, то в глаза явственно бросалась новая примета времени: не было дворников, никто не подметал улицы, громадные пригоршни пыли ветер поднимал и рассеивал в горячем майском воздухе. Эта пыль как пудра обсыпала лица ехавших в автобусе, особенно тех, кто приютился около открытых окон. На уровне лиц пассажиров пролетали пустые грязные полиэтиленовые пакеты, мятые листы газет. Начинались девяностые годы – годы «свободы», в том числе от чистоты и порядка. Ближе к центру встречались сбитые в «муравейники» зеваки. Над ними возвышался какой‐нибудь субъект, надрывно горланивший в мегафон: «Долой! Руки прочь!..». Рядом с выступающим торчало непонятное знамя. Оно при порыве ветра захлестывало физиономию оратора, как бы пытаясь остановить яростный поток пустоплетства. Оратор резким движением отбрасывал полотнище и, размахивая кулаком, еще сильнее начинал кого‐то костерить и кому‐то грозить. Везде раскинулись стихийные рынки, за каждым углом шла торговля. Новоявленные хозяева жизни прямо на автомобиле норовили подъехать к киоскам. Для лучшего обозрения вывесок разных фирм-однодневок спиливались громадные сорокалетние тополя, в двери булочных тянулись длинные очереди. Я с удивлением, любопытством и растерянностью наблюдал такие перемены.
Внешне в поселке, где я работал, все оставалось по-прежнему. Только опустели магазины, в которых продавали одежду и обувь, а в продуктовых вечерами, после работы, нельзя было купить булку хлеба, и я довольствовался сдобной соломкой, пачки которой неизменно лежали на прилавке. Но иногда мне сопутствовал успех, редко, но удавалось взять хлебный кирпич. После того, как в одной из буханок я обнаружил в месиве не пропеченного теста розоватого цвета линейку, желание покупать хлеб вовсе исчезло.
Легкие дуновения перемен нет-нет да и долетали уже и в поселок. Больные, чаще мужчины, приходившие на прием, стали перемежать рассказы о своих болячках с историями, которые они недавно вычитали в газетах. Один местный житель ходил по врачам и собирал справки, чтобы отправиться в Америку. «А-а, – он махнул рукой, – если сдохну там, то и черт со мной, а туда поеду!». Выходя из кабинета, повернулся, бросил на меня прощальный взгляд и помахал рукой. Но каково же было мое удивление, когда я встретил его около магазина через полгода. Перед ним стояли мужчины, и он опять говорил об Америке и тоже с ними прощался.
В кабинете психоневролога работала медсестра. Она уже была не первой молодости, а мне казалась и вовсе старухой – худой, жилистой. При малейшем поводе над чем‐то посмеяться она начинала нарочито, очень громко и грубо, гоготать, широко открывая старческий рот. Не замечала, как собеседники гасили свои и без того кислые улыбки, в угоду ей сделанные, и начинали с тоской смотреть на ее большие желтые зубы и принюхиваться к запаху, шедшему изо рта. В поселке она прожила всю жизнь. А сейчас навострилась в Германию. Начала сбор каких‐то многочисленных справок, стала ездить на собеседования. Обсуждение результатов ее усилий шло каждодневно с другими медсестрами по углам поликлиники. Такая кипучая, полная надежд на лучезарное будущее, деятельность продолжалась около года. В итоге получила отказ. Разговоры прекратились. Жизнь пошла, как и прежде, в унылом ключе.