Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика – 8 (страница 6)
Через два дня правило впервые бьёт по нам.
У тринадцатого на предполётной Плешаков находит подтекание на левом моторе — не страшное, но требующее замены соединения. Сама замена — полдня, но другое соединение обещают подвезти только завтра к вечеру. А на завтрашнее утро назначен наш маршрутный полёт, единственный за неделю.
А соединение — единственное на складе, и его час назад Барабаш выдал на машину Дуняшина, которая идёт завтра на боевое.
Плешаков приходит ко мне чёрный.
— Пал Сергеич, он отдал.
— По правилу?
— По правилу! — рявкает Плешаков. — Дуняшин завтра на боевое, мы завтра на учебный. Он по правилу и отдал. — Он переводит дух. — Только это же наше соединение. Мы его привезли.
— Уже не наше. Оно в общей книге.
— Пал Сергеич.
— Василий Фомич.
Мы стоим друг против друга посреди мастерской, и вокруг нас человек шесть делают вид, что заняты работой, а на самом деле слушают. Барабаш стоит в дверях и тоже слушает, и по его лицу совершенно невозможно понять, о чём он думает.
— Ты хочешь, чтобы я пошёл к Свиридову и отменил выдачу, — говорю я.
— Я хочу, чтобы наш борт летал.
— Наш борт полетит послезавтра.
— А занятие?
— А занятие перенесём.
Плешаков молчит, глядя в пол.
— Первая же неделя, — говорит он тихо. — Первая же неделя, и мы уже без своего.
— Да, — говорю я. — И именно это они и запомнят.
Он поднимает голову.
— Что запомнят?
— Не то, что мы отдали радиатор чужим. Радиатор — это широкий жест, его любой сделает. Запомнят, что мы остались без своего и не пошли жаловаться.
Плешаков смотрит на меня ещё секунду, потом плюёт в сторону и идёт к верстаку.
— Барабаш! — орёт он от верстака. — Иди сюда, будем твою девятку добивать, раз уж я сегодня свободен как ветер!
Барабаш, не меняя выражения лица, идёт к нему.
Тревога приходит в среду, в одиннадцать двадцать.
Никаких предвестий — обычное утро, машины готовятся, у полосы стоят двое молодых с Долгих, идёт предполётная.
И вдруг с наблюдательной вышки бьёт рельс.
Дальше начинается то, что на любом аэродроме мира выглядит одинаково: люди бегут, кричат, заводятся моторы, и в этой каше всё зависит от того, что было сделано за неделю до.
А сделано было вот что: в понедельник мы с Долгих и Плешаковым расписали схему рассредоточения. Не потому, что ждали налёта именно сейчас, а потому, что схемы не было вообще — точнее, была местная, но в ней не значились наши три машины, а нас поставили на дальние обваловки, за горловину.
За ту самую горловину между торфяными выработками. На десятиметровой дорожке двум тягачам не разойтись, а по краям крылья почти достают до валов.
Я выбегаю из мастерской и первое, что вижу, — тягач, который тащит машину Круглова к горловине.
И второе, что вижу: с другой стороны, от местных стоянок, к той же горловине идёт девятка. Своим ходом, на моторе. Та самая, которую позавчера доделали.
Они сходятся. Метров через сорок они сойдутся носами в проезде, куда не влезут два крыла.
— Стой! — ору я.
Меня никто не слышит. В рёве моторов не слышно ничего.
Я бегу наперерез тягачу.
На скользком насте я едва не падаю, выравниваюсь и вижу, как ко мне поворачивается лицо тракториста — молодого парня в шлеме, который держится за рычаги и смотрит только вперёд.
Я выскакиваю перед тягачом и поднимаю обе руки.
Он тормозит. Тягач ведёт юзом по снегу, и машина Круглова за ним тяжело качается на буксире.
— Стой! Стой, стой!
Он глушит. В наступившей относительной тишине я слышу, как ревёт девятка с той стороны.
— Товарищ старший лейтенант, у меня приказ на дальнюю обваловку!
— Знаю. Стой здесь. — Я оборачиваюсь, ища глазами. — Журавлёв!
Тимка появляется откуда-то сбоку, без шапки.
— Беги к девятке сбоку, не под винты! Останови знаком и покажи южный обход. Горловина занята, им своим ходом быстрее кругом!
— Есть!
Он бежит. Я остаюсь у тягача, показываю трактористу держать тормоза, а подошедшим мотористам — проверить буксир. Оглядываюсь: Тимка перед левой консолью, в стороне от винта, поднимает руки крестом. Девятка останавливается. Он указывает на просеку и сам отбегает к её входу, показывая свободный путь.
Назад самолёт не подашь; пилоту хватает расчищенного пятачка для широкого разворота. Девятка медленно описывает дугу и уходит южнее, вдоль просеки.
— Пошёл! — кричу я трактористу, и он заводит.
В горловине мы оказываемся вдвоём с Плешаковым — он прибежал с другой стороны, — и здесь выясняется вторая беда: обваловок за горловиной три, а машин, которые туда идут, четыре.
— Куда четвёртую? — кричит Плешаков.
— В лес, на просеку, носом к выходу!
— Там не развернётся потом!
— Значит, будем разворачивать руками! Веди!
Проходит машина Круглова. За ней второй тягач ведёт местную машину. Между крыльями и стенкой выработки — метра полтора, и Плешаков идёт у консоли, положив на неё ладонь, и орёт трактористу цифры, которые тот всё равно не слышит, но видит его руку.
Третья машина — тринадцатый.
Первый тягач, оставив Круглова в обваловке, возвращается пустым по южному обходу и берёт наш борт. У горловины он забирает чуть правее, и левая консоль идёт прямо на мёрзлый вал.
— Стой!! — орёт Плешаков.
Тягач встаёт.
До вала — сантиметров тридцать.
Плешаков стоит, обняв консоль, как обнимают лошадь за шею, и тяжело дышит.
— По одному, — говорит он мне, отдышавшись. — Пал Сергеич, категорически. Пока одна не вышла, вторая в горловину не входит. Я тут встану и буду стоять.
— Вставай.
Он встаёт. И стоит следующие двенадцать минут, посреди узкого прохода, размахивая рукавицей, — и ни одна машина не входит в горловину, пока предыдущая не выйдет.