Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика – 8 (страница 2)
Смотрю ещё раз. Не показалось.
Круглов тоже видит — я по лицу вижу, что видит, — и открывает рот. Я коротко качаю головой.
— Гнеденко, — говорю я. — Прочтите вслух обратный курс и как вы его получили.
— Обратный... — Он поправляет очки. — Прямой сто двадцать четыре, обратный триста четыре. Поправка на ветер два градуса.
— В какую сторону?
— Влево.
— На пути туда вы брали поправку в какую сторону?
— Тоже влево. — Он моргает. — Ветер же не меняется.
Круглов издаёт звук.
— Ветер не меняется, — соглашаюсь я. — А вы — меняетесь. Вы летите в другую сторону. Снос вас сносит в ту же сторону света, а относительно вашего носа он теперь с другого борта.
Гнеденко смотрит на листок. Снимает очки. Надевает обратно.
— Я... — говорит он.
И замолкает, потому что у него в эту секунду в голове происходит то, что у человека происходит раз или два за всё обучение: он видит собственную ошибку целиком, со всеми её последствиями.
— На сколько бы вас унесло? — спрашивает Круглов.
Гнеденко считает. Губы шевелятся.
— На семь километров, — говорит он совсем тихо. — Вправо.
— За семь километров вправо, — говорит Круглов, — там у них торфяные выработки, а за ними, если дальше, уже ни черта нет до самой воды.
Хомяков смотрит то на своего штурмана, то на нас. У него на лице написано ожидание крика.
Крика не будет. Вернее, будет, но не сейчас и не такой.
Я поворачиваю карту так, чтобы Гнеденко видел обе линии сразу.
— Этот расчёт вас домой не приведёт. Сегодня полёт отменяем, сначала пересчитаем оба плеча.
— Товарищ старший лейтенант! — Хомяков вскидывается. — Мы же сегодня в лучшее время! Нам же первый раз дали!
Вот оно.
Я знал, что это будет, но не знал, что так быстро и так в лоб. Мальчику вчера объявили, что теперь хорошие часы — молодым, и он всю ночь не спал, и он сейчас держится за это, как за подарок.
— Хомяков. Слушай меня внимательно. Вам дали не подарок. Вам дали очередь. Очередь — это не значит, что вас выпустят. Это значит, что вас выпустят, когда вы будете готовы, и в хорошую погоду, а не когда останется время.
— Мы готовы!
— Ваш штурман ошибся в обратном курсе на четыре градуса.
— Я исправлю, — говорит Гнеденко.
— Правильно. Исправишь. — Я разворачиваю карту к нему. — Прямо сейчас. Считаешь заново, весь маршрут, оба плеча. Круглов проверяет. Потом ты объясняешь Хомякову, где ошибся, своими словами, чтобы он тоже понял. Потом идёте на предполётную с этим расчётом, и если всё сойдётся — летите завтра. Завтра тоже хорошее время, оно за вами.
— А сегодня?
— А сегодня ваш час возьмёт Лапин.
Хомяков открывает рот, закрывает, и на лице у него делается такое выражение, что мне на секунду становится его жалко.
— Хомяков.
— Я.
— Я знаю, что ты думаешь. Ты думаешь, что тебе дали и тут же отняли, и что приезжие устроили это нарочно, чтобы показать, что мы тут не годимся.
Он краснеет так, что видно даже при керосиновой лампе.
— Так вот, — говорю я. — Если бы я хотел показать, что вы не годитесь, я бы вас выпустил.
Я говорю это спокойно, без нажима, и вижу, как до него доходит.
Круглов потом, уже на улице, закуривает и говорит мне в спину:
— Товарищ старший лейтенант.
— Да.
— Вы это в пятницу повторите? Про то, что если бы хотели показать — выпустили бы?
— Повторю.
— Тогда я, пожалуй, в пятницу ругаться не буду, — говорит он и уходит к машинам.
Погода портится в четверг.
Она портится ровно тогда, когда до нашего остатка доходит очередь: молодые отлетали своё до половины первого, и в час, когда мы должны выкатываться, кромка садится до двухсот и начинает идти мокрый снег.
Я стою у полосы с Долгих и смотрю на север, откуда это всё ползёт.
— Отменяйте, — говорит Долгих.
— Погодите.
— Иванов, тут не Эзель. Тут торф, тут дымка над выработками стоит даже в мороз, а сейчас пойдёт снег.
— Я знаю. Я не собираюсь ходить по маршруту.
— А что вы собираетесь?
— Сокращённый, по кругу над полем, с уходом до дальнего ориентира и обратно. Двадцать минут. С правом прекратить на любом этапе.
Долгих смотрит на меня, прищурившись.
— Вы это для кого делаете?
— Для себя.
— Не врите.
— Ладно, — говорю я. — Не только для себя.
Он молчит, потом кивает.
— Свиридов сейчас на КП. Он смотрит.
— Знаю, что смотрит.
Вот это и есть неприятная часть уступки, о которой не говорят в благородных речах. Ты отдал лучшие часы. Ты остался с остатком. И теперь у тебя два способа опозориться: не полететь вовсе — «а, значит, вам можно только в хорошую погоду» — или полететь с надрывом, показать характер, и, если повезёт, вернуться, а если не повезёт, доказать, что приезжие с Эзеля — лихачи, которым нельзя доверять чужих мальчиков.
И есть третий способ, скучный. Слетать ровно то, что разрешено, вернуться и привезти пользу.
Долгих докладывает изменённое упражнение на КП и получает разрешение. До выработок не идём: держимся над полем и вдоль южной ветки, где земля видна непрерывно. Если снег закроет ориентир или кромка прижмёт к нашей высоте — прекращаем. Названные условия записывают, и я повторяю их экипажу.
Тринадцатый идёт по кругу на ста пятидесяти метрах.