18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 4 (страница 12)

18

Пыль ещё не осела. Она висит над последними ста метрами длинной рыжей полосой, и сквозь неё хорошо видно, какая там земля: тёмная, рыхлая, вспоротая.

Все, кто сейчас смотрит на поле, видят это одинаково. И тот, кто подходит с моря на одном живом моторе, увидит тоже — когда будет уже поздно менять решение.

Из-за низкого берега, левее мельницы, выходит самолёт.

Он идёт ниже, чем мне хотелось бы, с левым креном, и правый винт у него крутится не так, как левый, — это видно даже отсюда, мне от бруствера, где я остановился с можжевёловой палкой в руках. Он выравнивается и кладёт машину на проход, и с земли кажется, что он идёт прямо на нас.

Я упираю палку в землю обеими руками. Колено говорит мне всё, что оно обо мне думает, и я его не слушаю.

Поле замирает не красиво, а рвано: кто-то садится на корточки за отвалом, кто-то остаётся стоять столбом, Мищенко высовывает голову из-за бочек, Ремизов держит своих за плечи, чтобы не лезли раньше времени. Лида стоит у твёрдого края, сложив руки, и смотрит не на самолёт, а на то место, где он должен остановиться. Федя у вешки поднял левую руку. Плешаков стоит у тягача с заглушенным мотором и ждёт, чтобы завести его сразу, а не после.

Гордеев отходит от сигнальщика и останавливается рядом со мной, и мы оба молчим, потому что всё, что можно было сказать, уже сказано в эфир и повторено обратно.

Дальше это не наша работа. Дальше — работа человека, который сидит там, в кабине, второй месяц на фронте, с раненым штурманом за спиной и с мотором, который не держит.

Проход есть.

Люди в самолёте ещё не спасены.

Глава 5

Он касается земли на добрую сотню метров раньше, чем мы ему нарисовали.

Я вижу это сверху вниз, с бруствера, опираясь на можжевёловую палку рядом с блиндажом. Машина выходит из-за дыма низко, с задранным носом, правый винт крутится неровно, будто ему в цилиндры сыплют песок. Проход у нас начинается от вешки с белой тряпкой. Лётчик сажает до вешки, на некатаный луг, потому что у него больше нет запаса, чтобы дотянуть куда-то красиво.

— Раньше, — говорит рядом Савченко и снимает один наушник, как будто без наушника видно лучше.

— Вижу.

Пыль из-под колёс идёт двумя хвостами, и оба хвоста чистые, ровные ровно две секунды. На третьей левое колесо находит то, чего не было на нашем плане: старый след от телеги, размытый дождём и присыпанный сверху, мягкий, как тесто. Машину сажает влево. Я слышу звук, будто кто-то ломает о колено толстую сырую доску, — стойка складывается, и левая плоскость идёт к земле.

Дальше всё делается быстро и одновременно очень медленно, как всегда в таких вещах. Крыло цепляет траву, разворачивает самолёт носом влево и волочёт. Слева от обозначенного прохода, на прежней оси полосы, лежит воронка, засыпанная утром наполовину; самолёт проносит по её краю, не задев ямы. Справа от прохода, у вешек, стоят сигнальщики и расчёт с тягачом; между ними и машиной остаётся полоса луга, которую никто не мерил, но она есть.

Он уходит в пустое. Из всего, что у него оставалось, он выбрал именно это.

Самолёт останавливается, перекошенный на левое крыло, хвост задран, и из-под левого мотора сразу выползает низкий рыжий огонь — не столб, а лужа, растёкшаяся по траве и по нижней части фюзеляжа.

— Пожар, — говорит Савченко ненужное.

Я уже иду. Точнее, пытаюсь идти, и правое колено отвечает мне на первом же шаге так, что перед глазами на мгновение садится белое. Пятьдесят метров до тягача я прохожу как по битому стеклу, и это ещё нормально; девяносто метров до самолёта я так не пройду.

Тягач уже разворачивается. Плешаков стоит на подножке, придерживаясь за скобу, и орёт на своего тракториста что-то короткое и злое.

— Василий Фомич!

Он видит меня, видит, как я иду, и делает единственное разумное: не спорит и не сочувствует.

— Хватайся!

Я цепляюсь за вторую скобу и втаскиваю себя на подножку здоровой ногой и обеими руками. Тягач дёргает, меня бьёт о железо бедром, и это, как ни странно, легче, чем шаг.

В кузове лежит то, что Плешаков собрал ещё утром, когда мы только узнали, что к нам идёт чужой подранок: два пенных огнетушителя, свёрнутая кошма, лом, ящик с песком и две лопаты. Утром я подумал, что он перестраховывается. Сейчас я думаю, что человеку, который таскает лишнюю кошму, надо выдавать двойную порцию сахара.

— Кошму — под брюхо, огнетушители — на бак и на мотор, — говорит Плешаков на ходу. — Ковальчук, песок не на огонь кидай, а на дорожку. Ему бежать некуда, если дорожку перекроем.

— Понял!

Мы подходим с наветренной стороны. Дым уносит от нас, он белый снизу и чёрный сверху, и в нём горит трава вперемешку с бензином.

И тут я вижу, как от хвоста наперерез бежит санитар с сумкой, напрямик, кратчайшим путём, — а кратчайший путь у него лежит под правым винтом, который ещё лениво крутится на малом газу, потому что лётчик там, в кабине, занят сейчас совсем другими вещами.

Я не успеваю даже набрать воздух.

Лида успевает. Она берёт его за поясной ремень сзади и тянет на себя всем весом, и они оба садятся в траву, а санитарская сумка улетает вперёд и ложится в плоскости вращения винта, под тяжёлой лопастью, которая через полсекунды снова проходит над ней.

— Стой! — говорит она ему в ухо, не крича. — Вон твоя сумка. Хочешь вторые носилки, свои?

Винт делает ещё три оборота, замедляется и замирает, и сразу становится слышно, как трещит горящая трава и как внутри фюзеляжа кто-то колотит по железу.

— Люк! — Плешаков первым разбирает этот стук. — Нижний люк!

Мы обходим крыло. Нижняя стрелковая точка — там, где фюзеляж ближе всего к земле, и туда как раз натекло горящее. Рамка люка перекошена: когда сломалась стойка, машину повело, и фюзеляж сел на брюхо не ровно. Изнутри её толкают и толкают, и с каждым толчком становится понятнее, что толкают уже без расчёта, просто телом.

— Кошму!

Ковальчук с помощником накрывают лужу огня кошмой у самого борта. Пламя приседает, прижимается, лезет по краям. Второй моторист бьёт пеной по борту, не по человеку — по металлу, чтобы металл перестал быть сковородкой.

Плешаков берёт лом, заводит его под угол рамки, где перекос меньше, и говорит в железо спокойно, как в трубку телефона:

— Отойди от люка. Считаю до трёх и рву. Раз. Два.

Рамка идёт с визгом. Люк уходит вбок, и оттуда сначала выходит дым, а потом вываливаются руки.

Санитар разворачивает принесённое с носилками одеяло по траве у люка. Подбежавшие сигнальщики ложатся рядом, подхватывают стрелка под плечи и вытягивают наружу, стараясь не задеть обгоревшей ногой край рамки. Лида командует им от крыла; когда он весь оказывается на ткани, четверо берутся за края и переносят его на носилки. Стрелок горел не весь; у него горели штанина и левая рука до локтя, и сейчас он уже не горит, он просто очень хочет встать и идти, и его держат.

— Не сдирать! — Лида уже над ним, на коленях, и голос у неё делается ровным и громким, таким, что ему подчиняются раньше, чем понимают. — Что прилипло — режем вокруг, не тянем. Носилки держите ровно. Воду не лить. Галя, пакет и ножницы.

Из передней кабины вылезает лётчик. Он высокий, в мокром от пота комбинезоне, и лицо у него в саже двумя полосами, как у мальчишки, который лазил в печь. Он делает три шага от самолёта, разворачивается и идёт обратно.

Я перехватываю его за плечо.

— Стой.

— Там сумка, — говорит он. — Мне надо сумку.

— Плешаков!

— Не пускать! — не оборачиваясь, отвечает Плешаков. — Бак левый не разорвало, но он течёт, и оно ещё дышит под кошмой. Через пять минут вынесу сам.

— Слышал? Через пять минут вынесет сам.

Лётчик смотрит на меня так, как смотрят на человека, который не понимает чего-то очень простого.

— Полищук её под слово взял. Там чужая разведка, я вёз!

— Ты довёз, — говорю я, удерживая его за плечо. — Она в ста метрах от лаборатории. Дальше не твоя работа.

Он моргает, и в глазах у него что-то становится на место.

— Понял.

Штурмана выносят из передней кабины на руках. Лида перехватывает его у крыла, велит уложить на свободные носилки; он открывает глаза на её голос, пытается сесть, но она удерживает его за здоровое плечо. Радист выходит последним, и его ведут под руки, потому что у него обожжены ладони — он, судя по всему, и бил в люк, и держал что-то горячее. Он держит руки перед грудью, не смыкая обожжённых ладоней, и ищет глазами.

Их четверо. Я считаю их вслух, потому что счёт вслух — единственное, что сейчас надо.

— Командир.

— Ершов, — говорит лётчик.

— Штурман.

— Зимин, — с задержкой отзывается он с носилок. Лида наклоняется к нему, проверяя, понимает ли он обращённый вопрос.

— Радист.

— Полищук, — радист наклоняет голову в мою сторону, прижимая локти к бокам: ладони поднять не решается.

— Стрелок.