18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 11 (страница 9)

18

И я иду туда.

И не могу с точностью до конца сказать себе, чего в этом шаге больше: желания проверить чужую срочность или желания увидеть у откинутой двери знакомое лицо.

Вот это неприятнее всего. Я не знаю про себя наверняка.

Значит, — говорю я себе, шагая по шпалам, — значит, буду смотреть не на неё, а на бумаги и на людей. И решать буду по ним. И если не смогу отделить одно от другого, то не приму решения вовсе, а отдам его Тищенко, и пусть режет он.

У третьего вагона стоит санитар и курит в рукав.

— Начальник эшелона где?

— В четвёртом. Только он занят.

— Скажите, что командир полка.

Он уходит, и в эту минуту в раскрытой двери третьего вагона появляется движение: оттуда на руках подают носилки.

Сначала я вижу только носилки и чьи-то руки.

Потом вижу её.

Мария стоит в вагоне на коленях, одной рукой придерживая край носилок, а второй — что-то у лица лежащего, какую-то трубку или маску, я не разбираю. Она не смотрит наружу. Она смотрит только на своего раненого и говорит ему что-то, чего я не слышу, и по её лицу видно, что весь мир сейчас размером с эти носилки.

Человека передают вниз, на руки двоим в халатах. Она спускается следом на подножку, не выпуская его руки, и идёт рядом с носилками до самой машины, стоящей за пакгаузом.

Я стою в темноте шагах в двадцати.

Она меня не видит. И это, наверное, лучшее, что могло сейчас случиться.

— Товарищ майор?

Начальник эшелона выходит из четвёртого вагона — немолодой, тяжёлый, майор медицинской службы, фамилия Перфильев. Халат у него наброшен поверх шинели, а рукава закатаны, и на руках видны следы от резинок.

— Иванов, командир полка. — Я подаю руку. — У меня к вам один вопрос, и, боюсь, неприятный.

— У меня сегодня все вопросы неприятные. Слушаю.

— На первое окно, в двадцать три сорок, вас не берут. Берут меня. Я хочу понять, что для вас значит остаться до часа ночи.

Перфильев смотрит на меня секунды три.

— Это вы меня сейчас проверяете или вы правда спрашиваете?

— Правда спрашиваю.

— Тогда пойдёмте.

Мы идём вдоль состава. Он на ходу говорит — сухо, по-докторски, и я слышу в этом голосе то же самое, что слышал у Верещагина: человека, который очень устал объяснять очевидное.

— У меня в эшелоне четыреста двенадцать человек. Из них тяжёлых — сорок один. Из сорока одного восемь таких, которых я вообще везти не должен, но оставить их было нельзя, потому что госпиталь снимался.

— Что за восемь?

— Двое в живот, четвёртые сутки. Один с газовой — его я снял тут, вы, наверное, видели, только что передали в местный, у них есть чем резать, а у меня в вагоне нет. — Он останавливается и оборачивается. — Остальные пятеро — грудная клетка и бедро. Им нужно лежать неподвижно и приехать.

— Полтора часа стоянки для них — это что?

— Полтора часа стоянки — это ничего, — честно говорит Перфильев. — Полтора часа они пролежат.

Я не ожидал такого ответа и, честно говоря, чуть не выдохнул с облегчением.

— Тогда в чём вопрос?

— В том, что дело не в полутора часах. — Он достаёт из кармана мятый листок. — Вот. Мне в Лихую надо попасть к утренней перецепке. Если я ухожу в двадцать три сорок, я успеваю. Если в час десять, я туда прихожу после того, как она прошла, и стою до вечера. Это не полтора часа. Это четырнадцать.

— Вы уверены?

— Я не уверен, — говорит он. — Я знаю, что так было в прошлый раз, и что мне так сказал ваш диспетчер, когда я просился днём. Проверьте у него, я не обижусь.

Мы возвращаемся к четвёртому вагону, и я вижу, что за нами уже идёт Климов — его кто-то позвал, или он сам почуял.

— Климов. Перецепка в Лихой.

Климов не переспрашивает. Он лезет в свою папку и молча смотрит в лист. Долго.

— Правда, — говорит он наконец. — Из первого окна он к ней успевает с запасом в двадцать минут. Из второго — не успевает совсем. Потом у них днём пропускают воинские и порожняк под уголь, а санитарный они поставят под откос... то есть на запасный, — поправляется он, покосившись на Перфильева. — Раньше вечера не тронут.

— Четырнадцать часов, — говорю я.

— Может, двенадцать. Может, шестнадцать.

— С сорока тяжёлыми.

— С сорока тяжёлыми, — подтверждает Перфильев.

И тут он делает вещь, которую я ему потом долго буду вспоминать.

Он кладёт ладонь на лист с перечнем тяжёлых, удерживая бумагу от ветра.

— Товарищ майор, — говорит он. — Прошу первое окно для раненых. Служебно.

— Почему?

— Потому что это основание для приоритета, а не личная услуга мне. Я за своих отвечаю и потому третий раз добиваюсь отправки. Поедем во второе — в Лихой придётся заново вызывать помощь и менять перевязки на стоянке. Переживут ли задержку все, я вам не обещаю.

Я стою между ним и Климовым и думаю ровно одну минуту.

Думаю я вот о чём.

Если я отдам первое окно — мой полк пойдёт в час десять, и это значит: маневровый будет вытаскивать и цеплять мою платформу с мастерской в спешке, между двумя нитками, и если вагонный мастер к чему-нибудь придерётся, я останусь тут до послезавтра вообще со всем. И тогда Зорин на новой площадке будет сидеть с готовыми машинами и без ремонта, и первая же посадка с повреждением превратится в стоящий самолёт.

Если я не отдам — сорок человек проведут лишние полсуток в вагоне на запасном пути, из них семеро таких, которым лежать и ехать.

И где-то сбоку от этих двух соображений, не мешая им, но и не исчезая, стоит третье, совсем личное: если санитарный уйдёт в двадцать три сорок, я её сегодня почти не увижу. А если останется до часа ночи — у нас будет ещё полтора часа.

Вот это третье я беру и откладываю в сторону. Не выбрасываю — врать себе бесполезно, — а именно откладываю и придавливаю чем-нибудь потяжелее.

— Климов. Первое окно — санитарному.

Климов кивает, как будто ждал.

— Записываю. Второе — вам.

— Второе — мастерской. — Я поворачиваюсь. — И вот что ещё. Наши самолётные части и боепитание, которые уже собраны, — они тоже пойдут вторым?

— Нет, — говорит Климов. — Во второе окно у меня влезет то же самое количество, а не двойное. Или ваша мастерская, или ваши части.

— Тогда мастерская. Части останутся здесь до следующей отправки.

Тищенко, который подошёл минуту назад и молча слушал, наконец не выдерживает.

— Иванов, вы соображаете, что делаете?

— Соображаю.

— Вы только что своими руками отдали свою нитку и вдобавок оставили здесь патроны и палатки.

— Патроны у Зорина есть на два дня, я проверял перед выездом. Палатки он найдёт. — Я смотрю на него. — А снять мотор ему будет нечем.