18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 11 (страница 11)

18

— Дадитесь. Вы добрый.

Плешаков фыркает.

— Товарищ майор, меня первый раз в жизни назвали добрым.

— Значит, вокруг вас были невнимательные люди.

В двадцать три пятнадцать к платформе прибегает связной с телефонограммой.

Я читаю при свете фонаря.

Зорин.

«Перелёт закончен. Двенадцать машин на площадке. Посадка без происшествий. Площадка мокрая, южный край не годится, размечаю по северному. Связь по расписанию. Готовых к работе по машинам — восемь. Четыре требуют осмотра и мелкого ремонта. Обещать по ним вылет до прибытия мастерской не буду».

Я читаю последнюю фразу дважды, и у меня делается тепло где-то под рёбрами.

Он это написал не для красоты. Он это написал, потому что знает: когда завтра утром придёт задача, ему очень захочется доложить «полк в строю», и четыре машины впишутся в это «в строю» сами собой, без всякого злого умысла, просто потому, что они стоят на площадке и на них есть экипажи.

— Ответ будет? — спрашивает связной.

— Будет. Пиши.

Я диктую:

«Принял. Мастерская выходит в час десять, с ней Плешаков и шесть человек. Разгрузку начинать с того борта, где мелом отмечено. Подъёмное приспособление — первым. Части и боепитание остаются здесь до следующей отправки, расход патронов на завтра считай по наличию. Четыре машины до мастерской в строй не ставить. Иванов».

Связной убегает.

— Товарищ майор, — говорит Плешаков. — А Журавлёв связь между двумя площадками держит?

— Держит. У него с обеда два расписания — для нас и для них.

— Это хорошо, — говорит Плешаков. — А то у меня там кабелей на две катушки, и все одинаковые, и если при переносе метки собьют, будем час прозванивать концы вместо работы.

— Пометит. Он летом всю жизнь на это положил.

До отправления санитарного в двадцать три сорок остаётся несколько минут.

От той минуты, когда я отдал ему окно, до этой проходит без малого два часа, и за эти два часа я не подхожу к нему ни разу.

Сначала потому, что маневровый и платформа. Потом потому, что мастер и растяжки. А потом, если совсем честно, ещё и потому, что боялся: подойду — и решение, уже принятое, начнёт задним числом выглядеть как подарок.

Она приходит сама.

Я стою у стрелки, между двумя фонарями, и смотрю, как последний вагон санитарного утягивают на выходной путь, и вдруг слышу сзади:

— Паша.

Оборачиваюсь.

Она стоит в трёх шагах — в шинели поверх халата, без шапки, волосы убраны под платок, и руки у неё до локтей мокрые, она их вытирает на ходу полотенцем.

— У меня четыре минуты, — говорит она.

— У меня тоже.

Мы стоим и смотрим друг на друга, и, честное слово, за эти четыре минуты я успеваю разучиться разговаривать.

— Я видела, — говорит Мария.

— Что видела?

— Как ты ходил к Перфильеву. Меня Настя позвала, она сказала — какой-то майор-лётчик пришёл узнавать про нашу срочность.

— И?

— И я поняла. — Она перекладывает полотенце из руки в руку. — Паша, я хочу сказать тебе одну вещь, и хочу сказать её сейчас, чтобы потом она не выросла во что-нибудь неправильное.

— Говори.

— Ты нам не подарил это окно.

Я молчу.

— Ты его не подарил, — повторяет она твёрдо. — Я не хочу, чтобы ты думал, будто сделал это для меня, и не хочу, чтобы я сама так думала. У нас семеро, которых нельзя было держать на путях. Перфильев ходил из-за них к диспетчеру три раза. Если бы меня в этом эшелоне вообще не было, всё равно надо было пускать нас вперёд.

— Знаю.

— Точно знаешь?

— Проверял, — говорю я. — Не у тебя. У него и у Климова. Отдельно.

Она смотрит на меня и вдруг чуть-чуть улыбается — устало, одними уголками.

— Вот за это спасибо.

— За что именно?

— За то, что проверял. Мне было бы очень плохо, если бы ты просто махнул рукой и сказал «пусть медицина едет, там Маша».

— Мне тоже было бы плохо, — говорю я. — Только по другой причине.

— По какой?

— Потому что тогда я уже не смог бы себе доверять. — Я развожу руками. — Понимаешь, у меня работа такая, что я каждый день решаю, кого куда. И если я один раз решу по тому, кто мне дорог, я потом всю жизнь буду проверять себя и не знать наверняка.

Мария кивает, и видно, что ей это объяснять не надо.

— Теперь я скажу вторую вещь, — говорю я. — Она хуже.

— Говори.

— Я очень хотел, чтобы вы остались до часу десяти.

Она поднимает брови.

— Я всё время, пока считал, знал, что если вы уйдёте в двадцать три сорок, то я тебя сегодня почти не увижу. И мне этого очень не хотелось. Я это отложил в сторону, но не выбросил. Оно всё время лежало рядом.

Мария комкает мокрый край полотенца и смотрит на меня несколько секунд; от вагона уже зовут санитаров.

— И ты мне это зачем рассказываешь?

— Затем, что если я это спрячу, то у нас с тобой будет один разговор, а у меня внутри — другой. Я хочу, чтобы ты знала и ту часть, за которую мне неловко.

Она вдруг делает шаг вперёд и берёт меня за отворот шинели — просто держит, не притягивая.

— Знаешь, чего мне больше всего хотелось за сегодня? — говорит она.

— Чего?

— Сесть. Просто сесть на что-нибудь неподвижное, чтобы не качалось, и чтобы кто-нибудь налил мне чаю. У нас в вагоне кипяток есть, а сесть негде.

— У меня на платформе есть перевёрнутый ящик, — говорю я. — И чай есть, у Гаврилова, он путеец, у него всегда чай.

— Вот, — говорит она. — Вот это и есть то, чего мы с тобой сегодня не сделаем.

— Не сделаем.