Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 11 (страница 16)
— Слушайте сюда, — говорю я. — Я скажу одну вещь, и я хочу, чтобы вы её услышали не как командир полка, а как человек, который два года подряд сбрасывает с неба тяжёлые предметы на поверхность земли.
Они смотрят.
— У нас в квадрате две переправы, — говорю я. — По одной ходят танки, по другой — бабы с мешками и дети. Ночью, с двух километров, они похожи. И у нас есть приказ, в котором написано «переправа в квадрате», то есть формально нам простят любую.
— Так может…
— Нет, — говорю я. — Не «может». Слушайте дальше. Если завтра кто-то из вас положит серию по перевозу у села, бумага может скрыть его ошибку. Может статься, в донесении будет «нанесён удар по переправе в указанном квадрате», и всё.
Я делаю паузу.
— И жить с этим он будет сам. Один. Всю оставшуюся жизнь. Я вам это не для морали говорю, а чтобы вы понимали цену: за ошибку по чужой цели с вас спросит не трибунал. С вас спросит бессонница.
Никто не отвечает.
— Поэтому мы сегодня сидим и строим признаки, — говорю я. — Не потому, что мы хорошие. Потому что нам с этим потом жить.
Расходятся они около полуночи, и к этому времени у каждого штурмана на карте, кроме собственного маршрута, лежит ещё одна вещь: причина, по которой соседняя группа появится с другой стороны.
Это, кстати, отдельная работа Литвинова, и он её делает в конце, уже устало, но делает.
— Зачем вам знать чужой заход? — говорит он. — Затем, что вы увидите в небе чужие силуэты и чужие вспышки и не должны принять их ни за противника, ни за ориентир. Группа Зорина придёт с северо-запада вдоль дороги. Мы придём с юга вдоль реки. Если вы, идя с юга, видите кого-то с северо-запада — это свои, и они уже отработали или заходят.
Сводка радиоразведки приходит через день, и приходит она к Тимке.
Он появляется у меня с ней в семь утра, и я по походке вижу, что он сейчас будет очень аккуратен.
— Товарищ майор. Из разведотдела, по установленному каналу.
— Читай.
— За последнюю неделю в районе отмечена работа радиостанций сапёрных подразделений противника. Активность неравномерная: всплески в ночные часы, с двадцати трёх до четырёх. Двадцатого зафиксирован необычный дневной всплеск, с одиннадцати до пятнадцати.
Я поднимаю голову.
— Двадцатого.
— Двадцатого, — говорит Тимка. — А теперь смотрите.
Он кладёт рядом второй лист — донесение Гапоненко, то самое, записанное Тищенкоым.
— Сержант говорил про ремонт, — говорит Тимка. — Он сказал «в среду, что-то оборвало, чинили до трёх-четырёх дня». Двадцатое — это среда.
Мы оба секунды три молчим.
— Совпало, — говорю я.
— Совпало, — соглашается Тимка. — Товарищ майор, я хочу, чтобы вы понимали, чего тут нет. Тут нет ни одного слова про мост. Разведотдел пишет: работа радиостанций сапёрных подразделений. Что они там делали — наводили, чинили или сидели на берегу и ругались, — из этого не следует.
— Понимаю.
— И ещё. — Он мнётся. — Я это не сам поймал. Я вообще не могу такое поймать, у меня нет ни людей, ни средств, и слушать чужие сапёрные станции — не моя работа.
— Тимофей, — говорю я. — Ты зачем это уточняешь?
— Затем, что в полку уже третий раз спрашивают, не слышал ли я чего-нибудь по-немецки в эфире, — говорит он с досадой. — Как будто я сижу и подслушиваю ихние разговоры. Товарищ майор, я в жизни ни одного немецкого слова в эфире не разобрал, кроме позывных.
Я смеюсь — первый раз за три дня.
— Ладно, — говорю. — Теперь по делу. Что ты хочешь предложить?
— Я хочу передать в штаб вот это, — говорит он и подаёт третий листок, уже написанный. — Сопоставление. Что сводка радиоразведки по времени совпадает с наблюдением с гривы, и что оба указывают на работу сапёров в районе первой точки, а не у села.
Я читаю. Написано сухо, в три пункта, с указанием источников и времени.
— Хорошо, — говорю я. — Отправляй. И, Журавлёв.
— Я.
— Вот эта твоя привычка писать, откуда что взялось, — самое ценное, что ты за войну приобрёл.
Он краснеет — до сих пор краснеет, при всём своём звании, — и уходит.
К дежурному на второй точке он едет в тот же день, и вечером я слышу по связи результат.
Сводка приходит в двадцать ноль-ноль.
Она звучит четырнадцать секунд.
Не двенадцать — четырнадцать, и передаёт её не Тимка, а тот самый молодой Птицын, и голос у него напряжённый до предела, как у человека, сдающего экзамен.
Но он передаёт её сам, и передаёт правильно: пять цифр в установленном порядке, без единого лишнего слова.
Тимка возвращается на нашу точку заполночь и сразу идёт ко мне.
— Ну как? — спрашиваю.
— Четырнадцать секунд, — говорит он. — Я хотел ещё остаться, посидеть с ним до утреннего.
— И?
— И не остался. — Он пожимает плечами. — Он же сам передал. Если я буду сидеть рядом, он будет передавать на меня, а не в эфир.
— Ел?
— Не успел.
— Так иди ешь.
— Иду.
И он действительно идёт есть, и это, честное слово, тоже достижение.
Курс я отменяю на следующее утро, и отменяю в неприятной ситуации: когда всё уже почти готово.
Дело вот в чём.
Наш выход на цель по первому варианту построен так: мы идём с юга вдоль реки, берём створ на характерный изгиб и от него — на переправу. Красиво, просто, штурманы это любят: река сама ведёт.
И я, глядя на это третий день, всё время испытываю какое-то неудобство, которое не могу сформулировать.
Формулирую я его во вторник, в половине седьмого утра, над кружкой чая, и от этой формулировки у меня холодеет в животе.
Ошибка в этом варианте лечится неправильно.
Если штурман опаздывает с поворотом — на две с половиной минуты, — он не промахивается мимо цели. Он приходит на двенадцать километров ниже по течению.
То есть к селу.
Я беру карту, проверяю, потом иду за Литвиновым и заставляю проверить его.
Он проверяет минут двадцать, считая на разных скоростях и с разными ветрами, и потом кладёт карандаш.
— Ты прав, — говорит он.
— Насколько?
— На минуту опоздания — около пяти километров, — говорит он. — На две с половиной — двенадцать. И это не редкая ошибка, Паша. Это самая обыкновенная ошибка при выходе на речной створ ночью: река у тебя тянется, ориентиров мало, и ты уточняешься позже, чем надо.