Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 11 (страница 14)
— Я запрошу уточнение, — говорю я.
— Это дня три, — говорит Литвинов.
— Может, и три.
— А если они нам скажут: работайте по квадрату?
— Тогда мы будем работать по тому, что сами опознаем, — говорю я. — И в донесении я напишу, что именно опознали и по каким признакам.
Литвинов кивает и начинает собирать карту.
— Аркадий.
— Что?
— Ты сейчас подумал, что я перестраховщик.
— Я подумал, что ты опять за своё, — говорит он спокойно. — И что ты прав. Это, к сожалению, у тебя часто совпадает.
Уточнение я запрашиваю в тот же вечер, а на следующий день приходит связной от передовых наблюдателей.
Он приходит пешком — последние восемь километров пешком, потому что его полуторка села в грязь, — и появляется у нас в половине девятого утра: сержант лет двадцати трёх, весь в глине по пояс, с планшетом под шинелью и с лицом человека, который спал последний раз позавчера.
Фамилия — Гапоненко.
Он передаёт донесение в штабе, коротко, как учили: военная переправа работает ночью, рывками, с двадцати трёх до четырёх; днём не работает. Гражданский перевоз у села — днём и вечером, до темноты.
Тищенко записывает, я слушаю, Литвинов делает пометы на своей карте.
— Всё? — спрашивает Тищенко.
— Всё, — говорит Гапоненко.
— Свободны.
И он идёт к двери — мокрый, грязный, шатающийся, — и вот тут я делаю то, что в этот день окажется полезнее всех наших карт.
— Сержант.
— Я.
— Ты когда ел?
Он думает.
— Вчера.
— Бабенко! — кричу я в окно. — Накорми человека! И место у огня дай, пусть сушится!
Кухня у нас за хатой, под навесом, и Бабенко — тот самый южанин, который прошёл с нами Дон и Кубань и который кормит полк уже второй год, — устраивает его в лучшее место: на чурбак у самого очага, где подсыхают дрова.
Через двадцать минут я прихожу туда с двумя кружками.
Гапоненко сидит босой, в одной гимнастёрке, сапоги и шинель висят на жердях и парят. Перед ним пустой котелок. Лицо у него стало на десять лет моложе.
— Ещё? — спрашиваю, кивая на котелок.
— Не, спасибо, товарищ майор. Больше нельзя, я потом усну.
— Ты и так уснёшь.
— Мне назад идти.
— Пойдёшь после обеда, с нашей машиной до развилки.
Он молчит, глядя в огонь, и я сажусь рядом, и мы минут пять не разговариваем вообще. Это, между прочим, самое важное в таких разговорах: не начинать сразу.
— Сержант, — говорю я потом. — Расскажи мне про эту переправу просто так. Не донесение. Просто что видел.
— Как это — просто так?
— Ну вот сидишь ты в своём наблюдении. Что перед тобой?
И он начинает рассказывать.
Сначала скованно, потом всё свободнее: как они лежат на гриве в двух с половиной километрах от реки, как у них там оборудовано, как немцы их пару раз чуть не нащупали, как холодно ночью и как тяжело не заснуть под утро.
Про саму переправу он говорит охотно, потому что она у него перед глазами третью неделю.
— Они её ночью собирают, — рассказывает он. — Не всю, а среднюю часть. Днём у них середина разведена и растащена к берегу, замаскирована.
— То есть днём её вообще нет?
— Днём её нет как моста, — говорит Гапоненко. — Днём там пусто. Ну, то есть, — он хмурится, вспоминая, — почти пусто.
Вот на этом «почти» я внутренне подбираюсь, но не тороплю.
— Почему почти?
— Ну потому что они там ремонтируются иногда, — говорит он и трёт лицо ладонями. — Вот на этой неделе, во вторник кажется... нет, в среду. У них ночью что-то оборвало, течением понесло два звена. И они потом весь день там возились. Днём. Катер ходил, люди на понтонах, машины на берегу стояли.
Я поворачиваю голову и вижу, что Литвинов, который подошёл незаметно и стоит за нами с кружкой, уже достаёт карандаш.
— Сколько времени возились?
— Часов до трёх. Может, до четырёх.
— И движение по ней было?
— Нет, движения не было. Они чинили. А вот техника на подходе стояла и ждала.
— Днём? Открыто?
— Не, — качает головой Гапоненко. — Они у них там в балочке стоят и под сетями. Но с нашей гривы видно.
Литвинов садится на корточки рядом, кладёт карту на колено.
— Сержант, — говорит он. — Это очень важно. Я вчера себе записал: «военная — ночь, гражданская — день». Ты сейчас говоришь, что днём у военной тоже может быть движение.
— Может, — говорит Гапоненко. — Когда ремонт.
— А в донесении почему не сказал?
Он смотрит на Литвинова с искренним непониманием.
— Так в донесении спрашивают, когда работает, — говорит он. — Она работает ночью. А ремонт — это ж не работа.
И вот здесь у меня в голове что-то отчётливо щёлкает.
Потому что это и есть та самая яма, в которую сваливаются все, кто строит опознание на распорядке. Мы записали себе: ночью — военная, днём — гражданская. И если бы мы завтра увидели днём движение у военной, мы бы честно подумали: раз днём — значит, гражданская.
— Аркадий, — говорю я. — Исправляй помету.
— Уже, — говорит он, и на карте появляется новая строчка. — Пишу так: «время суток признаком не является». И дальше: «ночное движение — вероятный признак военной, дневное — не признак ничего».
— Точно, — говорю я. — И вот эту формулировку неси на стол к штурманам и повторяй её, пока от неё не начнёт тошнить.
Гапоненко сидит и хлопает глазами.