Сергей Сорокин – Командир бомбардировщика - 10 (страница 16)
В первой кабине рядом с водителем едет Плешаков, я — в кабине второй машины. На остановках сверяем крепления и меняемся новостями. Пять часов в морозном гуле движков — тоже дорога; на последнем коротком участке пересаживаемся вместе под тент первой машины. Мы едем вдвоём, в кузове между закреплёнными ящиками, и трясёмся по степной дороге, которая ноябрём превратилась в застывшие колеи, твёрдые как кость. Степь вокруг плоская, серо-жёлтая, с полосами снега в бороздах. Ветер бьёт ровно и не кончается.
Площадка оказывается лучше, чем я думал: ровное поле у балки, три землянки, укрытие для машин из соломы и жердей, и — что важнее всего — люди.
Ответственный тут — воентехник первого ранга Сычёв, немолодой, с рыжими усами и руками, которые он всё время вытирает о бедра.
Плешаков выгружает ящики и первые двадцать минут ходит вокруг, как кот по чужому дому.
Я же задаю Сычёву единственный вопрос, который меня интересует:
— Что вы реально можете сделать, если к вам сюда сядет повреждённая машина?
Сычёв чешет усы.
— Смотря что повреждено.
— Не так. Давайте по-другому. Мотор менять можете?
— Могу, — говорит он. — За сутки. Если есть чем поднять.
— А есть чем?
— Треноги нет. Кран за тридцать километров, и он не всегда.
— То есть не можете.
— Могу, — упрямо говорит Сычёв. — Из бревна. Делали. Шесть человек, сутки, и половина суток уйдёт на то, чтобы бревно найти.
— Сваривать можете?
— Нет. Аппарата нет.
— Заклепать пробоину в плоскости?
— Это могу. И лист есть, немного.
— Сколько машин одновременно?
Сычёв смотрит на меня и понимает, к чему я веду.
— Одну, — говорит он. — Честно скажу: одну. Если две сядут, вторая будет ждать.
— Вот это мне и нужно было услышать.
Плешаков к этому времени уже открыл ящики и раскладывает содержимое прямо на разостланном брезенте, и Сычёв невольно подходит.
И тут между ними происходит то, чего я не планировал.
— Это что? — говорит Сычёв, показывая на съёмник.
— Это съёмник.
— Такого не видел.
— Такого нигде не видел, — говорит Плешаков хмуро. — Он один. Я его тебе оставляю.
Сычёв берёт железку, вертит и задерживает её на ладони.
— Оставляешь? Спасибо. Я тебе за него отвечаю.
— Слушай, — говорит он совсем другим тоном. — А там, где под втулку заходить, как лапы поставить, не подскажешь? У нас тут в сентябре мучились.
Полтора часа они сидят на ящиках и разговаривают. Я в этом разговоре не понимаю половины и не вмешиваюсь вовсе.
На обратном пути, уже в темноте, Плешаков говорит:
— Нормальный мужик.
— Отдал бы ему мерительный?
— Нет, — говорит он. — Но я ему показал, как из проволоки сделать щуп на три размера. Это не то же самое, но что-то.
Мы трясёмся по колеям. Под тентом всё равно холодно. На следующей остановке снова рассаживаемся по кабинам; ещё много часов мёрзнуть поверх железа незачем.
— Командир.
— Ну?
— Ты понимаешь, что мы сейчас сделали?
— Что?
— Мы отдали наш запас на случай, которого может не быть, — говорит Плешаков. — И если он не случится, я всю зиму буду локти кусать, что у меня тут нет цилиндров.
— Понимаю.
— И всё равно правильно, — говорит он и замолкает на весь остаток дороги.
Общий ужин командиров устраивает южная кухня, и устраивает без спроса.
На новом поле общей столовой заведует Явдоха Панасовна — женщина огромного роста, с голосом, который слышно от котла до стоянок, и с абсолютной убеждённостью, что все военные — дети, а её дело эту публику кормить.
Она ставит в столовой — длинной землянке с двумя рядами дощатых столов — один стол отдельно и накрывает его чем-то неуставным: кроме каши, на нём стоят две миски квашеной капусты, тёртая тыква с чем-то и чугунок с тушёными бобами.
— Это откуда? — спрашиваю я.
— Оттуда, — говорит Явдоха. — Хутор рядом, я поменяла. Не спрашивай на что, тебе знать не надо.
— Панасовна...
— Иди садись.
Собираемся вшестером: я, Дробышев, Зорин, двое их заместителей и Литвинов.
Первые десять минут — неловкость. Все сидят и едят, изредка переговариваясь про дело, и разговор всё время скатывается к карте, которой на столе нет и которую все видят перед глазами.
Спасает письмо.
Оно пришло утром, и шло месяц с лишним — с северной базы, через три перевалки, вся его дорога записана штампами на конверте. Анна Петровна в этот раз написала коротко: в конце извинилась, что надо идти к котлу. Почерк знакомый, с нажимом.
Я достаю листок и читаю кусок вслух.
«Павел Сергеич, тут ваши с осени всё летают, а есть забывают. Один придёт ночью, у него глаза как у кота, я ему говорю — сядь, а он мне — я после. Я ему говорю: а вот я тебя знаю, ты и «после» не придёшь, а утром будешь начальник и опять всё устроишь, а сам с пустым брюхом. Вы там на юге небось такие же. Вы кушайте».
За столом смеются.
— Это кто? — спрашивает Дробышев.
— Это Анна Петровна. Она нас с сорок первого кормит. Вернее, кормила на севере, а теперь кормит там всех, кто остался.
— Жена?
— Хозяйка, — говорю я. — В доме, где мы сидели осенью с пробитым баком. Потом переехала к базе и завела котёл.
Дробышев кивает и вдруг говорит:
— У нас такая же была под Харьковом. Только её потом не стало.
И вот после этого стол наконец делается общим.