Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 9 (страница 13)
— В тридцать девятом, — сказал он наконец. — Осенью. Мы туда за плитняком ездили, погреб класть.
— А после? После того, как немец пришёл?
— После не был. — Он помолчал. — Туда с ноября не пускают. Там у них что-то. Я издали видел — ездят.
— Значит, слушай, что у нас получается, — сказал я. — Что там есть выработка и что она идёт под высоту, я тебе верю, и что второй выход к оврагу — тоже верю. Это ты видел своими глазами и помнишь с детства, и такие вещи не выдумываются.
— А чего ж тогда?
— А того, что с тридцать девятого года прошло три года и война. Первая штольня у тебя обвалилась сама, без всякой войны. Могла обвалиться и вторая. Ход могли завалить, могли заложить, могли сами немцы там что-нибудь сделать. И вентиляционную дыру твою могли засыпать.
Игнат насупился.
— Я не вру.
— Ты не врёшь, — сказал Рябцев, не поднимая головы от карты. — Ты рассказываешь про тридцать девятый год. Это очень ценно. Просто это не сегодняшний день.
Он уже переносил на нашу схему то, что можно было перенести: направление выработки — стрелкой, отвал, вывозную дорогу, два строения. И подписал сбоку, тем же порядком, что и раньше: «со слов местного жителя, 1939 г., состояние на сегодня неизвестно».
Смотреть ходили на другой день, втроём: я, Рябцев и Седов, и с нами наблюдатель с трубой.
Мы легли на опушке за отвалом старой выработки, километрах в двух от высоты, и лежали часа три, и за эти три часа узнали немного, зато узнали точно.
Ограждение было. Не колючка в три ряда, как у них бывает у складов, а один ряд кольев с проволокой, поставленный явно недавно — колья были свежие, белые на срезах, и стояли неровно. Ограждение шло по дуге, охватывая площадку перед скатом, и упиралось концами в скалу.
Вход мы не увидели.
Вернее, мы увидели место, где он должен был быть по рассказу Игната, — и там, в тени под скалой, было что-то тёмное, но что именно, разобрать не удавалось: мешало то ли укрытие из брёвен, то ли просто тень.
А ещё мы увидели людей.
Они выходили дважды. Первый раз — четверо, они вынесли что-то в корзинах и высыпали в отвал, и ушли обратно. Второй раз — человек восемь, гуськом, и они шли медленно и не строем, и позади них шёл один с оружием.
Наблюдатель отдал мне трубу молча.
Я смотрел долго. У тех, кто шёл, были обмотаны головы — тряпками, мешковиной, — и одежда на них была не немецкая и не наша, а всякая, и один был босой, в мае, и шёл он, выбирая, куда ставить ногу.
— Работают, — сказал Седов сквозь зубы. — Наши или местные.
— Или пленные, — сказал я, не отрываясь от трубы.
Седов помолчал и придвинулся к окуляру, когда я передал ему трубу.
— Или пленные.
Мы полежали ещё. Часовой у ограждения прошёл дважды в одну сторону и один раз в другую, и на обратном пути остановился и закурил, повернувшись спиной к ветру, и по тому, где он встал, стало видно, что ближняя бровка отвала и ложбина за нею скрыты от него каменным уступом.
Обратно шли молча, и первым заговорил Седов — уже у деревни.
— Гринёв. Я вот о чём думаю. Если там внутри люди, то в тот день, когда мы туда полезем, они оттуда побегут. Все сразу. И побегут они не туда, куда нам надо, а куда попало, по открытому.
— Побегут, — сказал я.
— Значит, кто-то должен заранее знать, откуда их можно прикрыть. — Он остановился и показал назад, на высоту. — Вон тот бугор слева и вон та каменная гряда. Если я туда посажу пулемёт и заранее пристреляюсь по площадке перед ограждением, я смогу не дать по ним стрелять, когда они побегут. Я это должен сделать до, понимаешь? Не в тот час, когда всё начнётся, а сейчас, пока можно спокойно посмотреть и посчитать.
— Посмотри и посчитай, — сказал я.
Я согласился сразу, и не из великодушия. Просто это был тот редкий случай, когда человек предлагает работу, которая не даст ему ни одной строки в донесении: он не возьмёт высоту, не захватит пленного и не отобьёт атаку, он просто заранее выберет две площадки, чтобы чужие люди, которых он в глаза не видел, добежали живыми.
Вечером мы сидели над схемой уже вчетвером — я, Рябцев, Седов и Мельников — и спорили о вещах, которых не знали.
— Мне нужен воздух, — говорил Рябцев. — Если штольня рабочая и там люди, воздух откуда-то идёт. Игнатова дыра сверху — если она открыта, над ней в мороз стоял бы парок, а сейчас не мороз. Но в дождь или на рассвете, по росе, её всё равно видно: трава вокруг другая. Это можно посмотреть снаружи, не лезть.
— Сколько тебе на это?
— Ночь и утро. И наблюдателя с трубой, чтоб смотрел за дырой всё это время: если оттуда выходит воздух, туда птицы не сядут, и трава не такая, и если там решётка — её видно по тени.
— Следы, — сказал Мельников. — Ещё следы. Они там ездят. Значит, есть колея, и по колее видно, гружёные ездят или порожние. Если гружёные туда и порожние обратно — они туда что-то возят. Если наоборот — вывозят камень.
— Или не камень, — сказал Седов.
— Или не камень.
Мы расписали, кто что смотрит, и на этом остановились, потому что дальше начиналось то, чего нельзя было узнать снаружи: что внутри.
Я назначил на завтра три пары: Юдина с Савостиным — наблюдение за вентиляционной дырой и за верхом; Дьячкова с Бадаевым — за дорогой и колеёй; Рябцева с его сапёром — подход и осмотр края ограждения с безопасного расстояния. Седов брал на себя огневые площадки. Разведка сухого рубежа была назначена через неделю, и к этому сроку мне нужно было прийти не с игнатовым рассказом, а хоть с чем-нибудь проверенным.
А ночью, во втором часу, меня разбудил Мельников.
Он тронул меня за плечо и, когда я сел, сказал негромко:
— Товарищ младший лейтенант. Пост у оврага привёл мальчишку.
— Какого мальчишку?
— Вышел из-за отвала, сам. Идти почти не может.
Я натянул сапоги в холодном сарае и прошёл за Мельниковым через двор в сени Прасковьи.
Его посадили на лавку у порога, и он сидел, весь подавшись вперёд, и мелко трясся. Ему было лет пятнадцать-шестнадцать, и он был худ до того особенного состояния, когда у человека делаются видны кости запястий; ватник на нём был чужой и короткий, и штаны заправлены в обмотки из мешковины. Всё на нём — волосы, брови, плечи, руки до локтя — было покрыто ровной белой пылью, и пыль эта была не грязь и не мука, а известняк, и от неё он казался седым.
— Воды, — сказал я.
Дьячков принёс кружку, и парень взял её обеими руками и стал пить, и зубы стучали о край.
— Не всё сразу, — сказал Дьячков. — Ты по глоточку. Много сразу нельзя.
Я снял с гвоздя чей-то сухой ватник и накинул ему на плечи, и сам сел напротив, на корточки, чтоб не смотреть сверху.
— Как звать?
— Аркадий, — сказал он. Голос был сиплый.
— Аркадий, ты сейчас ничего мне не рассказываешь. Ты сидишь и греешься. Понял?
Он кивнул и тут же, не дожидаясь, заговорил, потому что держал это в себе, видимо, всю дорогу:
— Там... дяденька, там наши.
— Погоди.
— Там наши, их держат, — сказал он, и его затрясло сильнее. — Их гоняют работать.
Прасковья, поднявшаяся на голоса, уже совала ему в руки кусок хлеба, и он взял и стал есть, и я подождал, пока он проглотит первый кусок.
Я мог бы сейчас спросить у него всё сразу — сколько людей, сколько охраны, где вход. Я поймал себя на этом и заставил себя начать с другого.
У меня в сарае, на столе из двери, лежала наша схема, и на ней оставалось пустое место — то самое, куда упиралось всё: ход от входа под высоту, и на нём, по рассказу Игната, ничего, а по здравому смыслу — что-то должно быть, потому что выработка в полтораста саженей не бывает одной прямой кишкой.
Я сходил за схемой через двор и положил её на лавку рядом с ним, повернув так, как поворачивал Игнат, — чтоб дорога шла в ту сторону, в какую идёт.
— Аркадий. Вот это вход, вот это высота. Ты оттуда сейчас вышел?
Он посмотрел, жуя, и кивнул.
— Скажи мне одно. Внутри ход один или он где-нибудь делится?
Он перестал жевать.