Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 8 (страница 8)
— И указать, — добавил Орлов, — что исполнение зависит от ремонта.
— Указано.
Он взял со стола свою шапку.
— Я подпишу, — сказал он. — Только вы, сержант, не воображайте, что вы вчера кого-то победили.
— Я не воображаю, товарищ капитан.
— Воображаете. У вас на лице написано. — Он надел шапку. — Вчера вы оказались правы, и я это признал, и в бумаге распишусь. Но правы вы были не потому, что умный, а потому, что вам повезло с артиллеристом. В другой раз не повезёт, и тогда я вам этот график напомню.
— Напомните, — сказал я. — Он для того и есть.
Он вышел, и в избе стало просторнее.
— Гринёв, — сказал Лавров, не поднимая головы. — Он тебя запомнил.
— Я понял.
— Ты понял половину. Он тебя запомнил не как помеху, а как человека, который сумел сделать по-своему и не получил за это по шапке. Такие вещи люди вроде него помнят долго и по-разному. — Майор подул на чернила. — Впрочем, сегодня ты был прав, и хватит об этом. Теперь про мастерскую. Во дворе МТС есть сарай. Машину перетащим туда на буксире после прохода обоза. Жаров осмотрит всё под крышей; если найдёте местного мастера, приведёте ко мне.
Из избы мы вышли втроём: я, Жаров и Вера.
— У тебя лицо, — сказала мне Вера, — как у человека, который выиграл двадцать рублей и потерял тридцать.
— У меня машина стоит.
— У тебя правило есть. Машина — железо, а правило переживёт и эту машину, и следующую.
— Ты всерьёз?
— Я всерьёз, — сказала она. — Я в октябре видела, как батарею поставили в оборону без тяги, потому что тягач забрали возить начальство. Все были правы, и каждый по-своему. — Она сунула руки в рукава. — Мне к орудию. Ты вечером где?
— Во дворе МТС, наверное.
— Значит, приду ругаться про снаряды.
Во дворе МТС в это время уже шла своя жизнь.
Ершов принёс и повесил на гвоздь у ворот наш разграфлённый лист, подписав сверху чернильным карандашом: «Заявки». Через два часа на нём было четыре записи, и одна — от хозяйственной части, которая прежде и не думала ничего просить, а просто ловила машину на дороге.
Тимохин надел на плечи ватник и стоял у ворот часовым, очень серьёзный, и не пустил внутрь двух каких-то ездовых, а когда те начали спорить, сказал им фразу, которую явно приготовил заранее:
— На гвозде запишитесь. Механик посмотрит.
Я слушал это из-за угла и, честно говоря, радовался куда больше, чем утром на разборе.
Хозяин ремонтного двора объявился сам.
Он пришёл часа в три, когда мы уже вкатили тягач под навес, — невысокий, широкий в кости старик в брезентовом фартуке поверх полушубка, с руками, каких не бывает у крестьян: пальцы толстые, но чистые, и ногти подстрижены коротко, до мяса.
— Круглов Семён Петрович, — сказал он. — Я тут токарь. Был.
— Почему был?
— Потому что «есть» — это когда станок вертится.
Он обошёл тягач кругом, не прикасаясь, и остановился у открытого кожуха.
— Порвали.
— Порвали, — сказал Жаров.
— А чего резину чужую ставили?
— Своей не дали.
Круглов хмыкнул и наклонился ближе, и они с Жаровым минут десять говорили так, что я не понимал половины: обод, реборда, биение, посадка, торцевое. Я в это не лез. Я стоял в стороне и смотрел на Тимохина, а Тимохин смотрел на них.
Потом Круглов выпрямился, вытер руки о фартук, хотя не испачкал их, и сказал:
— Ты мне его проверни. Медленно.
Жаров провернул.
Старик смотрел не на шкив, а вбок, приложив глаз почти к самому краю, как смотрят вдоль доски, проверяя, не повело ли.
— Ну вот, — сказал он. — Видишь, гуляет? Он у тебя бит. Кто-то его уронил или ломом поддел, и обод повело. Он теперь ремень на край тянет, а край — самое слабое место, что у хорошего ремня, что у твоего сшивного.
— Я то же самое говорил, — сказал Жаров.
— Ты говорил на ощупь, а я тебе показал.
Он сказал это без всякого превосходства, но Жаров, который два дня подряд отбивался от всех, кто хотел ему посоветовать, вдруг замолчал и кивнул.
Я потом много думал об этой минуте.
Жаров у нас был человек, привыкший, что он один умеет. В плену он этим умением жил, а после освобождения оно стало для него ещё и правом на место среди нас. И я видел, как ему трудно с ним расставаться: он и молоток-то никому не давал без объяснения, как держать.
А тут пришёл старик в фартуке и за десять минут сказал то, чего Жаров не мог доказать, — и Жаров не стал спорить.
Тимохин это тоже увидел. Он стоял с открытым ртом.
— Выточить можешь? — спросил Жаров.
— Шкив? Могу. — Круглов пожевал губами. — Чугун лить негде, значит, из стали выточу. Тяжелее будет, ну да тебе не на самолёт.
— Заготовка есть?
— Заготовка есть. Вон, у стены под мешковиной, я её с тридцать девятого года берегу, мне из неё шестерню обещали заказать.
— А ремень?
— А ремень я тебе не выточу, — сказал старик. — Ремень — это не моё дело. Ремень ищи по складам, у железнодорожников, у мельников, где хочешь. Мне нужно только знать ширину, чтоб я под неё ручей проточил.
Жаров засмеялся — первый раз за двое суток.
— Семён Петрович, — сказал он, — если ты мне это сделаешь, я тебе хоть в ноги.
— В ноги не надо, — сказал Круглов. — Пойдём, покажу тебе кое-что, а ты потом решай, кому кланяться.
Он повёл нас в дальний конец сарая, за перегородку, и поднял с гвоздя фонарь.
Там стоял станок.
Я в станках не понимаю ничего, но даже я увидел, что это хорошая вещь и что за ней ходили: суппорт был протёрт до блеска, на полке лежали резцы в деревянной колодке, каждый в своём гнезде, и над верстаком висела дощечка с обведёнными по контуру ключами — чтобы сразу видеть, какого нет.
А сбоку, на бетонной тумбе, были железные салазки с четырьмя болтами.
Пустые.
— Вот, — сказал Круглов и посветил туда. — Здесь стоял мотор.
Он сказал это ровно, но фонарь у него в руке немного дрожал, и он переложил его в другую.
— Немцы сняли?
— Немцы. В декабре ещё, в первых числах. Приехали двое на машине, с ними наш один, из соседней деревни, переводил. Походили, посмотрели. Тот, что постарше, сам крепления щупал — вот эти, видите, гайки на четырнадцать, — и сказал: этот возьмём, этот хороший. И взяли.