Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 8 (страница 14)
Дымовую шашку я взял ту, что лежала у нас с осени в ящике, — приберегали, а она за зиму отсырела и давала дым ленивый, стелющийся, что нам как раз и было нужно.
В половине пятого Хвостов запалил её за сараем, и Юдин крикнул тревогу.
И первое, что я увидел, мне не понравилось.
Отделение поднялось, разобралось, Юдин отдал распоряжение — и все, все до одного, повернули головы ко мне. Не нарочно. Просто у них за три месяца выработалась привычка: сказано — посмотреть на Гринёва, Гринёв кивнёт или поморщится, и тогда уже бежать.
Я не кивнул и не поморщился. Я посмотрел на Юдина — нарочно долго, так, чтобы они по моему взгляду пошли за ним.
Дошло не сразу. Дошло со второй фразы, когда Юдин повысил голос и назвал фамилии.
Дальше я стоял у края площадки и смотрел, и молчал, и это оказалось физически трудно — молчать. У меня два раза само собой поднималось горло сказать.
А на третий раз я не выдержал.
Резерв — три человека — Юдин поставил не там, где я ставил его всегда. Всегда он стоял за баней, в мёртвой зоне, откуда два броска: направо к плетню, налево к канаве. Это место я нашёл сам, проверил сам и был им доволен, как бывают довольны хорошей находкой.
Юдин увёл резерв к погребице, на двадцать шагов левее и выше.
— Юдин! — сказал я.
Он обернулся. Отделение остановилось. Дым тянуло низко, вдоль огородов, и он полз ровно и густо, и пахло горелой резиной.
— За баню, — сказал я. — Резерв всегда за баней.
— Товарищ сержант, оттуда сегодня не видно Опарина.
— Что?
Юдин показал вдоль огородов, туда, где дым заволок проход.
— Опарина с Сёмушкиным не видно. От бани не видно. Ветер с утра зашёл, дым ложится в тот проход, и они из-за него пропадают, а от погребицы я их вижу и они меня.
Я открыл рот, чтобы сказать, что за баней две мёртвые зоны и что он не понимает, чего лишается.
И закрыл.
— Хвостов, — сказал я. — Возьми Дьячкова, идите к бане и станьте там, где резерв. И скажешь мне оттуда, видишь ли ты Опарина.
Они пошли. Я поднялся к Юдину на край погребицы: отсюда над плетнём были видны головы Опарина и Сёмушкина, а подход к бане тонул в сизом дыму. До Хвостова донеслось моё покашливание; секунды через сорок он отозвался.
— Не вижу! — крикнул Хвостов из дыма. — Не видать ни черта, товарищ сержант. Головой мотаю — не видать.
Я постоял ещё немного, глядя на этот низкий сизый дым, который шёл не туда, куда ходил всю прошлую неделю.
А потом я сделал то, чего мне очень не хотелось делать при всех: сказал.
— Отделение, слушай сюда. Резерв сегодня стоит у погребицы, и это правильно. Я вас всю зиму учил ставить его за баней — и я вас учил верно, но я сейчас ошибся. Я про место помнил, а про ветер забыл. Я его в голове оставил, каким он был вчера. Место не бывает хорошим само по себе, оно бывает хорошим при таком-то ветре и при таком-то снеге.
Кто-то — кажется, Дёмин — хмыкнул. Не насмешливо. Так хмыкают, когда услышали то, что сами видели, но не решались сказать.
— Второй заход, — сказал я. — Ведёт Юдин. Я не говорю ничего.
И я действительно не сказал ничего, ни разу, хотя один раз прикусил язык до боли.
Заход они провалили в середине — новенький, Кутепов, пришедший неделю назад, вместо того чтобы идти по канаве, пошёл верхом, по открытому, и красиво прошёл бы, если бы за плетнём кто-то был.
Я ждал, что Юдин сейчас его разнесёт. Я сам бы разнёс. Я знал даже, каким голосом: у меня для таких случаев был голос, которому я выучился ещё там, в прошлой жизни, — не крик, а низкое ровное «ты куда пошёл», после которого человеку хочется исчезнуть.
Юдин подошёл к нему и спросил:
— Ты что видел?
— Где?
— Со своего места. Ты стоял за углом. Что ты оттуда видел?
Кутепов подумал.
— Я плетень видел. И вон дерево.
— А канаву?
— Канавы не видел. Я про неё знал, что она есть.
— Знал, — сказал Юдин. — А не видел. — Он обернулся: — Опарин! Забери его и пройди с ним этот кусок ещё раз, только теперь ты первый, а он за тобой в трёх шагах, и на каждом повороте ты ему говоришь вслух, почему сюда, а не туда. Кондрат Силантьич, вслух — это условие.
— Понял, — сказал Опарин ворчливо. — Всю жизнь мечтал вслух.
Они прошли. Потом Кутепов прошёл один и прошёл правильно, и вылез из канавы с таким лицом, как будто нашёл деньги.
После отбоя мы с Юдиным стояли у землянки, и уже темнело, и дым над огородами расходился.
— Завтра смены как поставишь? — спросил я.
Он не полез в карман за бумажкой — значит, уже думал.
— Первая — Дёмин, Кутепов, Ерохин. Вторая — Хвостов с Дьячковым.
— А Сёмушкин?
— А Сёмушкина я вообще из первой смены убираю. Он ночью мотор тащил, потом за ящик держался, у него руки сейчас дрожат, я видел, как он ложку держал. Пусть до обеда спит. И Опарина не в первую: он с ночи хрипит.
— Ставь так, — сказал я. — Это твоё дело.
Он посмотрел на меня быстро и опять на снег.
— Товарищ сержант. Вы завтра уезжаете.
— Уезжаю.
— Мне сказали, я не поверил.
— Теперь верь.
Он помолчал, потом сказал то, чего я не ждал:
— Вы мне за баню не сердитесь?
— Юдин. — Я повернулся к нему. — Слушай меня внимательно, потому что второй раз такого случая у меня не будет. Если бы ты сегодня поставил резерв за баней, потому что так делает Гринёв, я бы тебе отделение не оставил. Я тебе его оставляю ровно за то, что ты его туда не поставил.
Ящик мы разбирали вечером, в комнате, при двух лампах.
Он стоял у стены — тот самый, который Хвостов сколотил осенью и который потом дважды переделывали: сперва крышка открывалась не в ту сторону, потом мы приделали к ней внутреннюю планку, чтобы карты не сползали. За зиму он оброс всем, чем обрастает такая вещь: картами, тетрадями, конвертами, огрызками карандашей, катушкой ниток, коробкой с чужими пуговицами.
Я открыл крышку и отошёл на шаг.
— Разбирайте.
— Как это — разбирайте? — сказал Осипов.
— Так. У каждой вещи здесь есть хозяин, и это не я. Берите своё.
Осипов полез первым и вытащил журнал связи — толстую тетрадь в клеёнке, разлинованную его же рукой.
— Этот я забираю. Только, Андрей Кузьмич... — Он замялся. — Меня могут в любой день на линию дёрнуть, я с батареей связан. Кто журнал вести будет, когда меня нет?
Вот это был правильный вопрос, и я обрадовался, что задал его не я.