Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 10 (страница 14)
Тимохин ушёл с фонарём и вернулся минут через десять — мокрый по колено и очень довольный, с восемью болтами.
— Восемь? — сказал Жаров.
— Про запас, — сказал Тимохин.
— Молодец.
В вагон занесли ящики с крепежом, домкратом и ключами. Из-за них вышел маленький спор: двое бойцов заворчали, что запас занял место у борта, где они собирались лечь.
Я объяснил один раз — коротко, но объяснил, потому что не объяснить было бы хуже.
— Это лежит здесь, потому что если нам впереди разберут путь, мы без этого не проедем. И тогда мы не доедем до моста, а мост взлетит, и через три дня по нему не пойдут эшелоны на плацдарм. Я вам не приказываю не ворчать. Я вам объясняю, за что вы двадцать километров будете сидеть скрючившись.
Больше никто не ворчал, и один из них сам подложил под ящики чурки, чтобы они не скользили.
Захваченную бумагу с красным крестом я в последний раз перечитал без десяти два, вместе с Гуревичем.
— Переведи ещё раз, дословно, — сказал я. — Не смысл. Слова.
Гуревич перевёл дословно: время, номер объекта, слово, означающее подготовку к разрушению, и подпись.
— И что мы про это точно знаем? — сказал я, ни к кому не обращаясь.
Рябцев, сидевший у стены, ответил:
— Что они собирались в четыре десять. Вчера собирались.
— И наблюдение?
— Наблюдение говорит, что на мосту с вечера возились, — сказал я. — И что к западному быку подходили дважды.
— Значит, к четырём десяти готовятся, — сказал Рябцев. — Только запомни, Гринёв, одну вещь: это их время, не наше. Они могут рвануть в три сорок, если им покажется. И могут не рвануть в четыре десять, если им прикажут ждать. Мы едем не на срок. Мы едем на мост.
— Я это скажу людям.
И я сказал — коротко, перед самой отправкой, стоя в дверях связного вагона.
— Слушать сюда. Мы знаем из немецкой бумаги, что мост они собираются взорвать в четыре десять. Это причина ехать быстро. Это не обещание, что до четырёх десяти нам ничего не будет. Их время может быть другим, и они про нас тоже кое-что знают. Поэтому: едем спокойно, делаем всё по порядку и никто никуда не прыгает раньше команды. Всё.
Тронулись без пяти два.
Без пяти — потому что в последний момент Бережной ещё раз слез, потрогал ту буксу рукой, постоял и только потом полез обратно.
— Тёплая, — сказал он сверху. — Как договаривались.
Шли медленно. Двадцать пять — это по ощущению почти пешком, и было странно ехать в бронированном ящике со скоростью телеги.
Впереди, невидимая, шла путевая разведка — двое полковых разведчиков и сапёр Кожемяко от Рябцева, — они выехали раньше на путейской дрезине с проверенным местным проводником, затем шли перед нами на остановках; машину прятали на боковом ответвлении, и у них был фонарь с синим стеклом и очень простая задача: смотреть на рельсы.
Ночь была тёплая, летняя, с туманом в низинах. На третьем километре мы прошли мимо сгоревшего состава, стоявшего на соседнем пути ещё с прошлого года, — чёрные рёбра, провалившиеся крыши; на седьмом стали на четыре минуты, и Осипов включился в линию у будки путевого обходчика и доложил, и Пахомов на том конце отозвался с явным облегчением.
Я трогал буксу на каждой остановке, как велено. Она была тёплая.
За девятым километром стало видно зарево на западе — не пожар, а тот дрожащий свет, который бывает, когда за горизонтом что-то методично и далеко бьёт.
В два тридцать три — ноль два тридцать три по часам, я это записал потом — впереди, шагах в трёхстах, трижды моргнул синий фонарь.
— Стой! — сказал я и дал два медленных круга своим.
Бережной стал сразу, и это было красиво: без рывка, без скрежета, длинно и ровно, и состав встал, и стало слышно, как под нами остывает железо.
Кожемяко подошёл к площадке снизу, тяжело дыша.
— На четырнадцатом километре два рельса сняты, — сказал он. — По одному с каждой нитки. Отсюда триста двадцать шагов, за поворотом, сразу как насыпь пойдёт выше.
— Целиком сняты?
— Целиком. Костыли выдернуты, накладки сняты и унесены. Рельсы сброшены под откос, я их видел, они там лежат, но они гнутые, их бросали.
— Шпалы?
— Шпалы на месте, но две расшатаны.
Гордеев, слезая, уже ворчал:
— Аккуратно работали. Не подрывали, а разобрали. Значит, не торопились и значит, у них тут кто-то с головой.
Я послал Осипова к аппарату — линия шла вдоль полотна, и он рассчитывал найти муфту, — и сам пошёл вперёд с Жаровым и Гордеевым, оставив состав там, где он встал. Гаврилюк ещё при остановке ушёл к двум разведчикам, пока Кожемяко докладывал нам разрыв.
Мы прошли, наверное, шагов двести, и тут из леса слева ударили.
Ударили не по нам — по разведке, по той стороне насыпи, где на светлеющем небе могли быть видны фигуры. Короткая очередь, потом вторая, потом хлопнула ракета и повисла, заливая всё этим мёртвым качающимся светом.
— Ложись!
Я упал в щебень и почувствовал, как под щекой перекатываются камешки.
Ракета качалась и гасла. Из леса дали ещё очередь, и я увидел вспышки — не прямо, а краем глаза, левее и дальше, чем думал.
— Все за насыпь! — крикнул я. — Вниз, направо, под откос!
Мы скатились по щебню на восточную сторону насыпи, и это было единственное правильное место: насыпь тут шла высокая, метра в три, и она нас закрывала целиком.
Я лежал и считал людей.
— Кожемяко!
— Тут я.
— Разведка где?
— Тут мы, — отозвались снизу, из-за куста. — Оба.
— Целы?
— Целы, товарищ старший лейтенант. Гаврилюку по каске чиркнуло.
— Отходите ко мне вдоль откоса, не наверх. Наблюдение не терять.
Они приползли через минуту. У Гаврилюка на каске действительно была свежая светлая полоса, и он всё время трогал её пальцем и сам себе не верил.
Осипов появился откуда-то снизу с катушкой на плече.
— Муфта в семидесяти шагах назад, — сказал он. — Я включусь оттуда, но не сейчас, сейчас я через верх не полезу.
— Не лезь.
Наблюдатель Самойловой сполз ко мне по откосу с телефонной трубкой. Провод тянулся к башне. Он приложил трубку к моему уху.
— Где? — спросила Вера в трубке.
— Из леса. Левее.
— «Левее» — это не ответ, Гринёв.
— Знаю. — Я повернулся: — Гаврилюк, ты видел вспышки. Откуда?
Гаврилюк подполз.