Сергей Сорокин – Битва за москву 1941 - 10 (страница 10)
— И что я скажу?
— Что вы под звонницей уже стояли, — сказала Зимина. — Вы мне это однажды сказали, и я с тех пор так и не научилась это забывать.
В вагоне засмеялись — хотя никто, кроме нас двоих, не понял.
Она поставила кофр на лавку и обратилась ко всем — громко, но без нажима:
— Товарищи, я сейчас сниму. Объясняю сразу, чтобы потом не было обид. Я снимаю для фронтового листка, это значит, что карточка может попасть в газету, и её увидят чужие люди. Кто не хочет в газету — скажите, я вас не буду ставить в кадр или сниму отдельно. Кому нужна карточка домой — тоже скажите, я сделаю отдельно и отдам вам на руки. Это не одно и то же, и я никого не обманываю.
Пауза была секунды три, а потом сразу двое сказали, что домой хотят.
Третьим поднял руку Астахов, немолодой боец из пополнения, тихий и очень аккуратный.
— Мне бы только домой, — сказал он. — В газету не надо.
— Почему? — не удержался Тимохин.
Астахов посмотрел на него.
— У меня жена в Харькове осталась, — сказал он ровно. — Под немцем. Если карточка в газету попадёт, мало ли.
Стало тихо. Зимина кивнула, будто это была самая обыкновенная вещь на свете.
— Вас — отдельно, — сказала она. — И я вам её отдам в руки, из рук в руки, и негатив пометим.
Она закрыла светомаскировочные шторы, укрепила аппарат и предупредила про вспышку: во время снимка не двигаться. Несколько кадров заняли минут десять; после каждой вспышки она ждала, пока дым уйдёт к вытяжке.
Снимала, как ели: Осипов с котелком на коленях и трубкой у уха, Тимохин, слушающий стенку, Емельян Саввич на ящике у двери со своей кружкой. Один раз попросила меня не смотреть в объектив и замереть с котелком в руках, и я, честно говоря, не знал, что я делал, и получилось, наверное, глупо.
Астахова она сняла потом, у стенки вагона, одного, и он для этого снял каску, пригладил волосы и застегнул шинель на все крючки, и лицо у него стало торжественное и жалкое одновременно, как у всех нас, когда мы снимаемся для дома.
— Готово, — сказала Зимина. — Карточку принесу, когда проявлю. Если я к утру не появлюсь, значит, проявляю, а не потерялась.
— А если мы к утру не появимся?
Это сказал кто-то от печки — не зло, а тем беспечным тоном, каким такие вещи и говорят.
Зимина застегнула кофр.
— Тогда я её отдам вашим, — сказала она. — И подпишу правильно.
Александре я понёс второй котелок в час десять.
Второй — потому что первый я съел сам, а второй мне налили из нашей же порции, и я это сделал открыто, при кашеваре, чтобы потом никто не рассказывал друг другу, что командир таскает еду на сторону.
Медицинский летучий стоял на третьем пути. Я шёл вдоль состава, и от вагонов пахло карболкой, и в одном месте кто-то очень тихо, на одной ноте, стонал, и это был самый обычный звук санитарного поезда ночью.
Она вышла на тамбурную площадку, когда я ещё не дошёл, — видимо, ей сказали.
Александра была в халате поверх гимнастёрки и в платке, повязанном по-медицински, низко, и под глазами у неё лежали такие тени, что я сначала хотел сказать глупость вроде «вы не спали», но вовремя не сказал.
— Андрей Кузьмич, — сказала она. — Вы с котелком.
— Я с котелком.
— Это что?
— Это каша. Она горячая. И я вам её отдам, только если вы её съедите при мне, а не «потом».
— Шантаж, — сказала она.
— Служебная необходимость. — Я протянул ей дужку котелка. Она перехватила через край халата, чтобы не обжечь пальцы.
Она засмеялась — коротко, тихо, чтобы не разбудить вагон, — и села прямо на ступеньку тамбура, подобрав полы халата.
Я сел рядом. Между нами на ступеньке стоял котелок, и мы ели по очереди, потому что ложка была одна: моя, та самая, которую я когда-то ей обещал и потом отдал, а она с тех пор её не потеряла, а носила в кармане халата, и вот теперь мы этой ложкой и ели.
— Она у вас?
— У меня, — сказала Александра. — Я её прячу. У нас ложки пропадают со страшной силой, я вам писала.
— Писали.
— Вы, по-моему, решили, что я шучу.
— Я решил, что вы шутите про ложки и не шутите про всё остальное.
Она посмотрела на меня искоса.
— Правильно решили.
Мы поели. Потом она поставила котелок на ступеньку ниже и сказала:
— Пришёл ответ про Климова.
Я повернулся к ней.
— Доехал?
— Принят в армейский госпиталь. Жив, в сознании. Лечиться ему долго, Андрей. Сегодня с попутной машиной передали записку, он попросил нашу санчасть переслать вам.
— От него?
— С его слов записали. Всё ему покоя нет. «Передайте Рябцеву уточнение», — она усмехнулась устало и тепло. — Я прямо слышу, как он это говорит.
— Что за уточнение?
— Госпитальная сестра записала. — Она достала из кармана халата сложенный вчетверо листок — не бумагу даже, а обрывок бланка. — Я в этом ничего не понимаю. Передаю, как прислали. Вот.
Я развернул и прочитал при свете фонаря, прикрыв ладонью.
«Рябцеву. Про боковой ход за третьим поворотом. За водой есть щель справа, оттуда тянуло воздухом. За ней я не был. При передаче про щель не сказал. Г. Климов».
Я долго смотрел на этот листок.
Есть вещи, от которых у меня внутри что-то поворачивается сильнее, чем от боя. Человек лежит с сожжёнными лёгкими, его увозят за двести километров, и последнее, что он делает, — просит передать, что он чего-то не доделал и чтобы на его слово не полагались.
— Сестра пишет: дважды попросил проверить адрес, — сказала Александра.
— Я передам.
— Сегодня?
— Сейчас, — сказал я. — Рябцев в двадцати шагах отсюда. И я вам потом скажу, что он ответил, чтобы вы могли ему написать.
Александра кивнула и вдруг положила руку мне на рукав — коротко, на секунду.
— Вот за это спасибо, — сказала она. — Мне передали только сейчас. Хорошо, что застала тебя.
Рябцева я нашёл у ямы за стрелкой — он всё-таки разобрал ту коробку и сидел над ней с разложенными на плащ-палатке деталями.
— Климов из госпиталя передал, — сказал я и подал листок.
Он взял, прочитал. Потом прочитал ещё раз.
— Вот же... — сказал он и замолчал.
— Что?