18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Шаповалов – Кто-нибудь заметит. (страница 2)

18

И тотчас же другая мысль, ещё более горькая: «А чего ты ждала? Ты сама выставила это. Сама нажала кнопку. Сама превратила свой конец в зрелище — и теперь удивляешься, что на него пришли зрители».

Она знала, что это правда. Она знала, что во всём, что с ней происходило, — и в этом утре, и в этом парапете, и в этом хештеге — была не только чужая воля, но и её собственная. И от этого знания было тяжелее всего. Потому что если ты сам выбрал свою гибель — на кого пенять? На Бога, которого нет? На людей, которые таковы, какими ты их всегда знала? На куратора, который лишь подтолкнул туда, куда ты и так шла?

Она смотрела на экран, не прикасаясь к нему. Пальцы всё ещё лежали на холодном бетоне парапета, и она чувствовала, как холод этот медленно, но верно поднимается от ладоней к запястьям, от запястий к локтям, как будто само её тело постепенно превращалось в часть этой крыши, в часть этого бетона, в часть этого серого, равнодушного утра.

А телефон всё дрожал.

В числе десятков сообщений — пестрых, громких, полных восклицательных знаков и пустых, как осенние стручки, слов ободрения — она вдруг заметила одно. Оно не было похоже на другие. Не было в нём ни сердечка, ни смайлика, ни привычного «держись» или «ты сильная». Оно было короткое, как команда. Как приказ.

Отправитель значился: «Куратор #4».

Имени не было. Лица не было. Был только номер — холодный, безличный, почти военный. И от этой безликости веяло чем-то таким, от чего у неё, несмотря на ветер, вдруг пересохло во рту.

Текст гласил:

«Ещё не время. Ты должна дойти до конца. 50-й день. Я скажу когда».

Она прочитала это сообщение трижды, как читают приговор — сперва быстро, не веря, потом медленно, вникая в каждое слово, и наконец в третий раз, уже с тем особенным, почти религиозным чувством, с которым человек в отчаянии перечитывает строки, решающие его судьбу.

«Ещё не время... Ты должна дойти до конца...»

Она вдруг поймала себя на том, что мысленно произносит эти слова с той же интонацией, с какой в детстве повторяла за учительницей непонятные английские глаголы — не понимая смысла, но чувствуя: за этими звуками что-то стоит. Что-то большее, чем она сама. Что-то, чему нельзя противиться.

«Но почему — должна? — спросила она себя, и вопрос этот вспыхнул в ней с неожиданной яростью. — Кому должна? Ему? Этому безымянному номеру? Этой цифре четыре, за которой — что? Человек? Машина? Игра? И почему пятьдесят дней? Почему не сорок девять? Почему не пятьдесят один? Кто установил этот срок — и по какому праву?»

И тут же сама себе ответила — тем холодным, беспощадным голосом, каким мы говорим с собой в минуты предельной честности:

«Ты сама установила. Ты сама дала согласие. Ты сама подписалась на игру, правил которой не знаешь, — и теперь не тебе спрашивать о праве».

Что значит — принадлежать? Что значит — отдать свою волю другому?

Толстой писал об этом в дневниках — о том, как легко человек, уставший от свободы, передаёт её первому встречному. Потому что свобода тяжела. Свобода требует выбора. А выбор требует мужества. И когда мужества нет — остаётся подчинение. Подчинение, которое мы охотно принимаем за судьбу, за необходимость, за «так надо», — лишь бы не признаваться себе в том, что мы просто испугались быть свободными.

Она стояла и думала: вот я, девочка из обычного двора, с обычными двойками в школе, с обычной первой любовью, кончившейся пшиком, с обычной работой, на которую ходила сквозь силу, — я, самая обыкновенная, каких миллионы, — как я дошла до этого? До парапета. До хештега. До сообщения, в котором незнакомец с военным позывным распоряжается моей смертью, как распоряжаются посылкой на складе?

И ответ — страшный в своей простоте — пришёл сразу: «Ты дошла до этого, потому что хотела быть не как все. Потому что обыкновенность душила тебя. Потому что ты предпочла особенную смерть обыкновенной жизни. И вот — ты получила. Ты особенная. Ты — участница. У тебя есть куратор. У тебя есть зрители. У тебя есть пятьдесят дней. Радуйся».

Радуйся. Она повторила это слово про себя — и вдруг, неожиданно для самой себя, усмехнулась. Усмешка вышла кривая, горькая, похожая на гримасу боли. Но это была усмешка. А усмешка — уже движение души. А движение души — уже жизнь.

«Ещё не время». Что значат эти слова? Отсрочку? Помилование? Или, напротив, обещание чего-то ещё более страшного — того, что должно случиться на пятидесятый день, когда неведомый куратор скажет своё «когда»?

Она перебирала в уме возможные смыслы, как перебирают чётки — механически, без веры, но с надеждой на успокоение.

Может быть, «ещё не время» значит: ты ещё не готова. Ты ещё сомневаешься. Ты ещё дрожишь — не от холода, а от страха. А для настоящего конца нужна ясность. Нужна тишина. Нужно, чтобы внутри всё улеглось, как укладывается пыль после взрыва.

Может быть, «ещё не время» значит: ты нужна нам живой. Твоя смерть — это ресурс. Твои пятьдесят дней — это топливо. Каждый твой пост, каждый твой снимок, каждая твоя слеза, выставленная на всеобщее обозрение, — всё это питает чью-то машину. И пока машина не насытится — ты не умрёшь.

Может быть, «ещё не время» значит: ты передумаешь. Ты сама, без приказа, без команды, без куратора — просто однажды проснёшься на пятидесятый день и поймёшь, что не хочешь умирать. И тогда игра кончится. И куратор исчезнет. И хештег станет просто словом.

А может быть — и эта мысль была самой страшной, — может быть, «ещё не время» не значит ничего. Может быть, за этими словами нет никакого смысла, никакого плана, никакой логики. Может быть, куратор — такой же заложник игры, как и она сама. Может быть, он тоже сидит где-то на краю и ждёт, когда кто-то скажет «пора». И этот кто-то — не человек. Этот кто-то — алгоритм. Случайный таймер. Бездушная программа, которая даже не знает, что она убивает.

И от этой последней мысли ей вдруг стало так страшно, как не было ещё ни разу за все эти дни. Потому что если твоей смертью управляет не злая воля, а равнодушный механизм, — то кому мстить? Кого проклинать? К кому обратить последний крик?

Некому.

Человек не властен над своею жизнью, пока он не властен над своею смертью. Но и обратное верно: человек, отдавший свою смерть в чужие руки, отдаёт и жизнь. И она, стоя на краю, вдруг поняла это с той особенной, пронзительной ясностью, которая приходит только на границе.

«Я больше не принадлежу себе, — подумала она, и мысль эта была спокойной, как вода в колодце. — Я принадлежу этому сообщению. Этому номеру. Этому таинственному куратору с цифрой четыре — как будто были и другие, как будто целая система, целый невидимый механизм стоит за этим коротким текстом. Но даже не ему я принадлежу. Я принадлежу самой игре. Я принадлежу ожиданию. Я принадлежу этим пятидесяти дням, которые кто-то — или что-то — назначил мне прожить».

И странное дело: впервые за две недели она почувствовала — нет, не надежду. Надежда слишком тёплое, слишком живое чувство. То, что она почувствовала, было скорее похоже на отсрочку, которую дают приговорённому к казни, когда палач вдруг опускает топор и говорит: «Подожди. Ещё не рассвело».

И эта отсрочка — холодная, казённая, чужая — была почти тем же самым, что и надежда. Почти.

«Почти, — повторила она про себя. — Какое странное слово. Почти жива. Почти умерла. Почти свободна. Вся моя жизнь теперь — это "почти"».

Она медленно, очень медленно убрала руки с парапета. Ладони застыли, пальцы не гнулись. Она подула на них — пар от дыхания смешался с ветром и тут же исчез.

Телефон всё ещё дрожал в кармане куртки — новые уведомления, новые сердца, новые пустые слова. Но она больше не смотрела на них. Она смотрела на просвет в небе, который за эти минуты стал ещё шире, ещё светлее, как будто само мироздание раздвигало тучи, чтобы дать ей увидеть: есть ещё свет. Есть ещё день. Есть ещё — пока — время.

Пятьдесят дней.

«Пятьдесят дней, — думала она, спускаясь по лестнице и считая ступени, чтобы не думать о другом. — Сорок девять после этого. Сорок восемь. Сорок семь. И так до нуля. Или до единицы? Когда говорят "дойти до конца" — что имеется в виду? Нулевой день? Или первый день после? И что будет потом — когда я дойду? Он скажет: "Пора"? Или он скажет: "Ты прошла. Ты свободна. Живи"?»

И вдруг, на площадке между двенадцатым и одиннадцатым этажом, она остановилась.

«А если он скажет "живи" — смогу ли я? Смогу ли я, после всего этого, после хештегов, после подписчиков, после того, как я уже мысленно попрощалась с миром, — смогу ли я просто вернуться? Пить кофе. Ходить на работу. Смотреть в потолок по ночам. Смогу ли я жить, зная, что моя жизнь — это не моя жизнь, а чей-то подарок? Чья-то милость? Чьё-то "ещё не время"?»

Она не знала ответа. Но сам вопрос — сам факт того, что она задала его, а не шагнула в пустоту, — уже был ответом.

Она не знала, что будет на пятидесятый. Не знала, кто этот куратор и зачем ему её смерть. Но она знала другое — то, что знает каждый человек, получивший отсрочку: сегодня можно не умирать. Сегодня можно просто выйти во двор. Услышать, как шуршат под ногами сухие листья. Почувствовать запах бензина от старой машины, прогревающей мотор.

И может быть — только может быть — выпить кофе.